Сладкий туман охватил ее; она перевела дыханье. «Я женщина, как и Эмма я склонна к преклонению. Могу благоговеть, безгранично отдаться; безраздельно. Но вот этого все не было. Неужели…» Она закрыла глаза, ей показалось, что сейчас она упадет.
Проходил Горбатов.
– Репетируем ежедневно, – имейте в виду, глубокоуважаемая: все силы…
Действительно, спектакль близился.
«Что там амуры разводить, я актриса. Работать должна». И поймав себя на лени, она удваивала старания.
Трудилась, учила, меняла. Работали все. Но по-прежнему пьеса шла туго, без воодушевления.
Администратор Платон, подписывая в конторе счета, говорил:
– Дел не будет.
Горбатов кипятился. То на сцене, то в зрительном зале виднелась его крепкая фигура. Могучий голос кричал:
– Женя, камни! Машенька, дитенок, слов не врать! Свет? Десять белых, для закату красного. С луной вступай мягко!
В день спектакля Анна Михайловна волновалась мало. Ей казалось почему-то, что, несмотря на промахи, в общем все благополучно; думалось – и сама она владеет ролью. «Волноваться, не волноваться, – все равно уж поздно». Она обедала с аппетитом, выпила вина.
– Аничка, – говорила Эмма, у которой губы побелели, – какая ты сдержанная! Я бы умерла со страху. Публика чужая, первый выход…
– Едем, – Анна Михайловна застегивала перчатку, холодновато, – пора.
И только в театре, когда за занавесом, за стенами ощутила она толпу – она почувствовала томление. Плотники, наспех ставившие первый акт, Горбатов, Платон, актеры, Эмма – казались крошечным отрядом, сжатым врагами. Их пока не видно, но они там; каждая минута прибавляет их, – где друзья?
– С Богом, – обратился Горбатов, холодный и твердый. – Через пять минут.
Мелькнуло лицо автора, в сюртучке, с невидящими глазами; бледная Эмма, Женя. Занавес раздвигался, враги теснились и гудели, рассаживаясь по местам.
Первые десять минут пропали – в шуршании и кашле. Наконец, стихло. Все напряглось. Два тока – со сцены, на сцену – всегда враждебные, сталкивались. То затихали зрители, значит «доходит», то, неуловимое, начиналось недовольство– безмолвное осуждение толпы. Анна Михайловна ощущала тяжесть. Точно туча осела на плечи, и одной ей, с товарищами, надо выносить. Акт кончился. В зале шумели холодным, нерадостным шумом. Слабые аплодисменты.
– Дайте мне коньяку, – попросила Анна Михайловна. В коридоре стоял автор. Старый актер Дымша хлопал его по плечу, предлагая папиросу. Автор взял, но никак не мог закурить. Дымша посмеивался.
– Ничего, первая баня, милый. Всегда так.
Через десять минут сражение открылось вновь. Оно продолжалось три часа, при напряжении всех сил актеров. Счастье колебалось. В конце второго акта явилась надежда – публика будто «разогревалась», но третий – главный козырь спектакля – быстро потянул все книзу. В верхах шипели. Четвертый шел безнадежно, и с каждым словом чувствовала Анна Михайловна, что гибнет, и нет сил выбиться. Когда на жидкие хлопки она выходила, ведя за руку автора, и им бурно, – как ей показалось, насмешливо зааплодировали, она поняла, что ненавидит этих невинных людей беспредельно. Взглянув на автора, подумала: «Ему еще хуже».
На прощанье он жал ей руку и благодарил.
– Спасибо, – кивнула она тихо. – До свидания.
Потом отдала себя Эмме, которая ее одевала, везла, раздела и дала дома морфию – для сна.
Наутро пьеса и Анна Михайловна были разруганы в газетах наголову.
Неделя после спектакля была тяжела для нее. Каждый день приходилось играть, – она ясно видела теперь, что играет плохо, – снова и снова испытывать бремя неудачи, и молчать. На людях, в театре, даже с Эммой быть унылой казалось ей невозможным, – гордость не позволяла; и как человек с выдержкой, она была ровна, весела и внешне не изменилась. Но по ночам ее мучил стыд – стыд художника, всенародно провалившегося. Ей казалось, что спектакль погубила она; что сама по себе пьеса недурна, но она играла не так, и не только не зажгла ее – сделала грубейшие ошибки. Ее мысль со страстью останавливалась на ошибках; да, теперь они очевидны, тем острей терзали они ее сердце. Где она была раньше? Отчего не видела их до спектакля? Она вздыхала, не могла заснуть. Так как газеты разнесли повсюду ее поражение, ей казалось, что ее презирают все.
Одна Эмма не сдавалась:
– Аничка была прекрасна Она не виновата, что ставят такие пьесы.
В театре тоже огорчались. Бодры были лишь Машенька и Феллин. Феллин ходил победоносно и целовал с видом превосходства руку Анны Михайловны.
– Представьте себе, вхожу вчера в кафе, сидят двое, неизвестные мне типа, и говорят: это Феллин артист, он играет в «Норе» Ранка! – Феллин выпятил грудь.
– Меня знают, считают известным!
Анна Михайловна улыбнулась. Феллин захохотал, и вдруг ласково погладил ее по плечу.
– Вы не огорчайтесь, это пройдет все, п-фф. И знаете, Горич находит, что вы играли… м-м… – вообще не хуже обычного.
Анна Михайловна чуть не рассердилась; но, взглянув на лицо его, истомленное катаром, жаждой славы, вдруг спросила:
– Как здоровье ваше? Феллин пожевал.