Для «принятия имущества» этого и была командиром бригады ополченцев назначена комиссия из трех лиц от двух дружин: от одной — начальник дружины, генерал-майор Михайлов, от другой — командир роты, капитан Урфалов, а третьим был назначен прапорщик Ливенцев, должно быть потому, что он — математик и хорошо сумеет сосчитать все эти старые хомуты, вещевые мешки, шинели второго срока, подсумки, набрюшники…

Теперь, когда с последней остановки трамвая Ливенцев шел на тактические занятия и засияли в темноте желтыми огнями окна верхних этажей казармы, он вспомнил, как при этой приемке пропахших мышами и плесенью вещей, — причем генерал Михайлов, чтобы дышать свежим воздухом, расположился со всей комиссией на балконе цейхгауза, высоко, под чердаком, — он, Ливенцев, всегда казавшийся всем веселым и спокойным, в первый раз за время службы в дружине совершенно вышел из себя.

Было время обеда, и запасные обедали, окружив котелки, тут же на дворе казарм, но какой-то молодой и ретивый штабс-капитан гонял свою роту из конца в конец по двору и кричал:

— По-ка не прой-дете как следует, сукины дети, не пущу обедать, не-ет!

И одиннадцать раз эта несчастная рота прошла перед ним туда и сюда, пока, наконец, возмутился Ливенцев и, возмутившись, прямо в широкое, серобородое, красное, угреватое лицо генерала крикнул:

— Что он гоняет их, этот стервец?! Ведь ему, идиоту, первая же пуля в затылок будет за это от своих же солдат!.. Остановите этого болвана, ваше превосходительство!

Генерал снял очки, встал, взял под козырек и сказал:

— Слушаю, господин прапорщик!

Потом оперся на перила балкона и очень зычно, как-то нутром, закричал:

— Эй, вы там! Штабс-капитан такой-то, имярек!.. Сейчас же распустить нижних чинов обедать!

Штабс-капитан недоуменно пригляделся к балкону, заметил, конечно, красные генеральские лампасы на брюках Михайлова и широкие погоны без просветов, удивленно отдал честь и махнул левой рукой своей роте:

— О-бе-дать!

Рота побежала составлять винтовки, топоча по булыжнику радостными сапогами.

— Ну, вот и хорошо! — сказал Ливенцев, благодарно поглядев на генерала.

— Рад стараться, господин прапорщик! — по-фронтовому отчеканил генерал, не мигая глазами, потом сел как ни в чем не бывало, протер платком и надел очки и спросил деловым тоном:

— Так сколько там вещевых мешков насчитали годных, сколько никуда не годных, чтобы нам не сбиться с панталыку?

А Ливенцев, выясняя насчет мешков, говорил, чтобы оправдать для себя же самого свою горячность:

— Люди идут на фронт, и недели через две, может, от них и четверти не уцелеет, а он их тут шагистикой какой-то паршивой морит!.. И какому черту она, спрашивается, теперь нужна?

— Понятно-с… Понятно-с… Очень-с все понятно-с… — отзывался генерал и спрашивал: — Теперь как там выясняется дело с подсумками?

Ливенцев решил тогда об этом генерале Михайлове, что он — человек, должно быть, со странностями, но невредный.

И еще, подходя к казарме, вспоминал он, как здесь переживал обстрел, первый раз в своей жизни, настоящий обстрел настоящими снарядами.

Это случилось в середине октября, часов около семи утра, когда он брился, готовясь, напившись чаю, идти в дружину, где как раз в этот день должны были приводить к присяге молодых ратников.

Он брился не спеша, как обычно, когда вдруг загремело страшно вверху где-то и кругом и чуть не вылетели рамы в его комнате. Потом еще и еще, раз за разом… Он вскочил было, но так как обрил только правую щеку, сел добриться и чуть не порезался — до того волновались руки. Он не сомневался, что это — настоящее, такое же самое, как и там, на фронте.

Денщика у него не было, — не хотел брать, — и в дверь к нему, не постучав, вбежала квартирная хозяйка Марья Тимофеевна, непричесанная, полуодетая, растерянная.

— Что это? Николай Иваныч? Кто это может?

Орудийные выстрелы раздавались один за другим так часто, рамы так крупно вздрагивали, что едва слышно было ее, хотя она кричала.

— Обстрел! — крикнул ей Ливенцев. — Десант, должно быть, немецкий… Вообще непонятно…

Она помогла ему надеть боевые ремни поверх шинели. Он переставил предохранитель своего браунинга на feu[1].

Марья Тимофеевна была старая дева, жившая квартирантами; по годам, пожалуй, немногим моложе его. Но теперь, непричесанная, неумытая, полуодетая, растерянная, испуганная, она показалась ему гораздо старше. Она как-то вся посерела от испуга; даже волосы ее, распущенные по плечам, обыкновенные русые волосы, какие могли бы быть у всякой Марьи Тимофеевны, стали как будто светлее.

Она бормотала:

— Вы же поберегитесь, Николай Иваныч!.. Вы же поосторожней, пожалуйста!.. Не дай бог несчастья!.. Вы же смотрите!

И он обещал ей, усмехаясь:

— Буду, буду смотреть!.. Изо всех сил буду…

И выскочил на улицу.

А на улицах, на балконах, стояли такие же, как Марья Тимофеевна, полуодетые, иные и совсем в одних рубашках, с накинутыми на плечи одеялами, женщины, непонимающе жались одна к другой и слушали — слушали зычный разговор своих крепостных орудий с чужими пушками.

Когда проходил мимо Ливенцев, они кричали ему:

— Послушайте! Кто это? Что это такое?

Перейти на страницу:

Все книги серии С. Н. Сергеев-Ценский. Собрание сочинений

Похожие книги