— Вот именно… Думаю, зачем он ко мне столько народу привел? И никто не здоровается. А Канаров вынимает газету из кармана, — местную газету, забыл ее название, — и мне: «Вот это вы, прапорщик, писали?» Читаю: «В комиссию юристов от одного из офицеров, Ливенцева, поступило пространное показание о погроме, из которого явствует, что полк к погрому относился совершенно пассивно и совершенно ничего не сделал для прекращения погрома…» И дальше в этом роде. «Прочитали?» — «Прочитал». — «Вы это писали?» — «Заметку эту, конечно, не я писал и читаю ее впервые, а показания свои я дал». — «Ка-ак же вы смели давать показания каким-то там штатским?» — «Прошу, — говорю, — полковник, таким тоном со мною не говорить, а копию показания я для себя сделал и могу вам ее показать, если хотите». — «Давайте!» Даю. Читает он, читает. «Быть этого не может! Вранье — все ваше показание! Вы… я вижу, кто вы такой! Вы — социал… социал… Какой социал?» — обращается к одному из своей свиты. А там, в свите его, были два капитана и один поручик, ведавший юридической частью в полку. Так он к этому поручику. Тот отвечает: «Социал-демократ, что ли?» — «Да нет, — кричит, — не демократ! Демократы эти — они, кажется, дозволенные… А вот есть еще социал… социал…» — «Революционеры?» — подсказываю ему уже я сам. «Ага! Вот! Революционеры! Так вы, значит, этой партии?» — «Нет, — говорю, — я принадлежу к партии просто порядочных людей». — «Ага! А мы, стало быть, по-вашему, люди непорядочные, и поэтому вы тут расписали всякое про нас вранье…» — «Не смейте, — кричу я, — говорить: вранье!» — «Ах, вот как! Не сметь нам уж и говорить, господа! Тогда пусть говорит с самим командиром полка, а мы уйдем. Пойдемте!» Показания мои бросил на подоконник, а сам ушел со всей свитой. Я оделся, как полагается для представления начальству, иду в штаб полка, а там — все шестьдесят человек полкового офицерства, и страшный шум стоит, и говорят обо мне… Вошел я, — ну, буквально, как по команде, — одни повернулись от меня направо, другие — налево, и я между шпалерами спин своих полковых товарищей прохожу в кабинет командира. Вхожу в кабинет, командир говорит мне очень натянуто, как никогда он со мной не говорил: «Здравствуйте! Вы что это такое натворили, что я получил о вас две телеграммы — запросы от генерала Каульбарса и от главного штаба?» — «Неужели даже до главного штаба дошло так быстро?» — говорю. А полковник, — фамилия его была Черепахин, большого роста, большая черная борода: «Вот, — говорит, — полюбуйтесь!» — показывает на две телеграммы у себя на столе. Я их, конечно, читать не стал, но думаю, что ему не было надобности выдумывать: человек он был неплохой по существу. «Вы показания там каким-то юристам давали действительно?» — «Давал, — говорю, — действительно». — «Как же вы так даете кому-то там, штатским, свои показания, будучи в мундире?» — «Позвольте мне, господин полковник, быть честным человеком, хотя я и в мундире». — «Я сам, — говорит он, — тоже честный человек, хотя я тоже в мундире». — «Тем лучше для нас обоих!» — говорю. «Что же вы такое показали?» — «Я могу вам рассказать свои показания детально, только дело это довольно длинное, — говорю, — поэтому разрешите мне сесть». — «Пожалуйста, — говорит, — вот вам стул, садитесь». Поставил к столу для меня стул, я сел и начал с коварного вопроса: «Позвольте спросить вас, где были вы лично? — так как я целый день почти провел на улицах со своим взводом, но вас я нигде не видал». — «Я где был?» И тут случилось нечто странное — он как-то смешался, засуетился, взял зачем-то лист белой бумаги и карандаш и начал чертить какие-то квадратики и бормотать при этом: «Где я был?.. А вот… вот тут, предположим, гауптвахта… Мне сказали, что выпущены толпой арестованные, — я поехал к гауптвахте… Это было часов в одиннадцать утра… Потом, тюрьма… Вот это будет тюрьма… Из тюрьмы толпа выпустила арестантов, и я от гауптвахты поехал к тюрьме… Это было так, например, около половины двенадцатого…» Я вижу, что он совершенно смешался и даже квадратиков уж больше не чертит, а только водит карандашом по бумаге вполне бессистемно. Заминаю это, говорю сам: «Погром тянулся до шести вечера, когда появился на улицах экипаж, а в нем чиновник особых поручений губернатора, довольно молодой человек, делавший какие-то пассы в сторону толпы, и толпа, о которой пристава говорили нам, что она совершенно непреоборима, отлично разошлась себе по домам. А видел и слышал я вот что…» И начал я ему, как записал в показаньи… Слушал он, слушал — и все больше поникал головою. Право, он был неплохой человек, этот полковник Черепахин. Наконец, говорит: «Я вам верю, прапорщик, но что же я должен отвечать на эти телеграммы?» — «Что отвечать?.. Отвечайте, — говорю, — что расследование ведете. Ведь вы же его и ведете, конечно. А затем предоставьте всему идти так, как оно будет идти… Вы меня можете, конечно, арестовать, но ведь смысла в этом не будет никакого, и вы это сами понимаете». — «Арестовывать вас я не буду, но я сделаю вот что: в наряды вас я прикажу не назначать совсем». — «Это будет чудесно!» — говорю. «Это будет как бы домашний арест». — «Может быть, и шашку вам отдать под образа?» — «Нет, шашка пусть при вас же и останется, потому что…» — «Вы думаете, господин полковник, что на меня может напасть черная сотня, и шашка мне понадобится?..» Погладил он бороду. «Заварили вы, — говорит, — кашу, как-то ее расхлебаете?» — «Поверьте, — говорю, — что ничего особенного со мной не случится». — «Ну, дай бог, — говорит. — Можете идти». И вышел он из кабинета провожать меня сам, и все, кто были тогда в штабе и показали мне свои спины, должны были повернуться ко мне лицом и стать смирно, потому что полковник довел меня до самых входных дверей и только тут простился со мной.