А что касается того, что он был резок в суждениях и остер на язык, то, должно быть, он считал это достоинством, а не недостатком для поэта-коммуниста и, видимо, был прав. Свидетельством тому – не только его личность, по и собрание его сочинений, включая так и не законченные им автобиографические заметки «Из моей жизни»5.
Бывает так, что колеблешься, какую встречу с человеком называть последней. Последний раз я виделся с Незвалом у него дома, зимой 1958 года, незадолго до его смерти. Он был уже тяжело болен и как-то тревожно не похож на самого себя. Видимо, его тяготила мысль о незаконченных делах, о незавершенных замыслах, и болезнь уже так наступила ему на горло, что он, вопреки своему темпераменту, не мог до конца скрыть сидевших у него в голове черных мыслей.
Таким я видел его в последний раз.
А последняя встреча с ним, с таким, каким он остался жить в моей памяти, была года на полтора раньше. Мы с поэтами Павлом Антокольским и Сергеем Михалковым летели через Прагу на съезд поэтов в Бельгию6. Весь вечер в Праге и часть ночи мы провели вместе с Незвалом за столиком в маленьком ресторанчике возле старой церкви Лореты7, архитектуру и скульптуру которой Незвал очень любил и едва ли не поэтому предпочитал всем другим именно этот ресторанчик по соседству с Лоретой. Мы весь вечер говорили о поэзии, Незвал жалел, что занят и не едет вместе с нами, но при этом нисколько не завидовал нам. Он вообще бывал порой по-детски тщеславен, но никогда никому не завидовал. Это не сочеталось ни с его натурой, ни с его талантом.
А после веселого и полного стихов дружеского вечера Незвал, сидя за рулем, вез нас по теплой, туманной, осенней Праге, Большой, грузный, он сидел, с трудом помещаясь между спинкой сиденья и рулем и обхватив его растопыренными руками. По-моему, он не особенно хорошо управлял машиной, но при этом вел ее так рассеянно и небрежно, словно был заранее уверен, что никто на свете не имеет права на него наехать.
Я узнал о смерти Витезслава Незвала очень далеко от Праги, в Средней Азии, на окраине Голодной степи8. Позвонили из Москвы, было очень плохо слышно, какой-то голос с промежуточной станции все время врывался в разговор и настойчиво спрашивал, почему до сих пор не отгрузили цемент… Жизнь шла своим чередом, а там, в далекой Праге, не дожив до шестидесяти, умер поэт Незвал, слава и гордость чешской поэзии…
И среди бурного весеннего строительного наступления на Голодную степь, среди многих человеческих дел и надежд было как-то особенно горько представить себе, что больше нет на свете этого бурного человека, так любившего шум людских голосов, весну, тревогу и радость наступления. Любившего это и в жизни и в поэзии…
Я не пишу о стихах Незвала – его стихи говорят сами за себя.
Об Иване Николаевиче Берсеневе*
Весной 1939 года я написал пьесу «Медвежья шкура» Я набрался смелости показать ее А. Горюнову, заведовавшему тогда литературной частью у вахтанговцев. Горюнов разбранил пьесу с полезной для меня откровенностью и, по-моему, категорически не поверил, что у меня что-нибудь из нее выйдет.
Прошло полгода. За это время я впервые побывал на войне на Халхин-Голе, – видимо, повзрослел, а главное, получил какую-то новую, недостававшую мне долю жизненного опыта. Человеческий конфликт, построенный на условных умозрительных ситуациях, приобрел в моем сознании реальные и более суровые черты, связанные не только с «музой дальних странствий»1, а с настоящей разлукой и с настоящей опасностью. Словом, в голове у меня образовалась новая пьеса на ту же тему, но с другими людьми и в другой обстановке. Я так ясно видел эту пьесу, что она казалась мне почти написанной, хотя я не написал еще ни слова. Больше того, мне казалось, что я могу всю ее с начала до конца рассказать тому, кто захочет меня слушать.
Как раз в это время я посмотрел два спектакля в Театре Ленинского комсомола2 – «Мой сын» в постановке Серафимы Германовны Бирман и «Нору» в постановке Ивана Николаевича Берсенева. Оба эти спектакля произвели на меня сильное впечатление, да и не удивительно, – они принадлежали к числу лучших спектаклей, созданных в то время московскими театрами.
Мне очень захотелось, чтобы мою еще не написанную пьесу поставили в Театре Ленинского комсомола, и я пошел к Берсеневу. Он встретил меня в своем маленьком тесном кабинете на первом этаже театра. Он только что пришел с затянувшейся репетиции (по-моему, он тогда начинал репетировать Сирано3), но ни в его словах, ни в его поведении не проскальзывало и тени усталости. Высокий, стройный, красивый, доброжелательный, обаятельный и сознающий свое обаяние – он был весь, как бы это получше сказать, как элегантная пружина.
Я солгал ему, что вчерне уже написал пьесу, но, перед тем как начисто переписать ее, хочу, если он согласится меня послушать, рассказать ему содержание.
Он внимательно посмотрел на меня и быстро спросил (он вообще не любил долгих предисловий):
– Сколько нужно времени для того, чтобы закончить пьесу?