Я видел его на томительном приеме у начальника округа и в унизительном ожидании у начальницы прогимназии. Наверное, вот так же, как в романе родственник Альяса – Махав, сам Гулиа обивал эти пороги, пытаясь достучаться до совести глухих… За ироническим, язвительным описанием празднества, устроенного князем Нахарбеем Чачба, мне виделся учитель Гулиа, присутствовавший там, на пиру, и отпускавший злые шутки, за которые в то время можно было поплатиться головой.

Да и в других сценах, где беседуют крестьяне, рассказывая друг другу истории одна мрачней другой и ища выхода из безвыходных положений, мне много раз казалось, что в этих беседах участвует учитель Гулиа, сидит за крестьянским столом, ост мамалыгу, пьет вино, пробует вместе с крестьянами решить: как же все-таки им быть?

В долгой жизни Гулиа было неисчислимо много событий. Но самым главным ее событием было рождение советской власти, пришедшей и сказавшей этому человеку так, как и многим другим людям его судьбы: я пришла, твои мечты о будущем твоего народа могут исполниться. Но для этого тебе придется еще столько работать вместе со мной! Столько работать, без оглядки и отдыха, что для этого может не хватить всех твоих сил и всей твоей жизни, даже если ты очень силен, а жизнь твоя будет очень долгой!

И он работал. Работал изо всех сил и всю свою долгую жизнь. У меня есть старая фотография Дмитрия Гулиа, фотография тех лет, когда происходит действие его романа «Камачич». Он стоит на ней в черкеске, коренастый, широкоплечий, мужественный и вооруженный. Губы твердо сжаты. Глаза строго и прямо смотрят на тебя. Таким он ездил по горным селениям, по просьбе крестьян ввязываясь в их жестокие земельные споры с маленькими полуфеодальными абхазскими князьками. Такого его, простого сельского учителя, побаивались в открытом споре эти князьки, в то же время стараясь воткнуть ему нож в спину – и буквально и при помощи доносов царским властям.

Сколько было прожито с тех пор! Сколько было сделано! Но, вспоминая этого прожившего на свете восемьдесят шесть лет, очень старого человека, я все-таки смотрю на его молодую фотографию. В ней есть что-то такое, что определило всю его дальнейшую жизнь.

1960

<p>О Владимире Александровиче Луговском<a l:href="#c003005"><sup>*</sup></a></p>

Я не помню, когда именно я впервые назвал Владимира Александровича Луговского по имени и отчеству и впервые пожал его большую добрую руку. Это было потом, когда все мы – Алигер, Долматовский, Матусовский, Борис Лебедев, Яков Кейхгауз и другие наши сверстники, уже учась в Литературном институте, стали на несколько лет питомцами Луговского, ходили к нему домой и в редакцию «Молодой гвардии», читали ему стихи, ждали советов. Все это было потом. Одни из нас приводили других. Как-то раз привели и меня. Кто это сделал и как это было – не помню.

Зато хорошо помню, как еще года за два или за три до этого я впервые увидел Луговского и услышал, как он читает стихи. Мне не было двадцати, я только начинал писать и носил свои стихи в консультацию Гослитиздата. Наверное, именно там мне и посоветовали пойти на выступление Луговского. Оно происходило в небольшом ампирном особняке на Зубовском бульваре, в райкоме партии. Маленький зал был полон народу, в нем сидело, наверное, человек полтораста. Луговской читал разные стихи; читал и свою знаменитую «Песню о ветре», но больше всего читал новые стихи о Европе. Он недавно вернулся тогда из заграничной поездки1. Хорошо помню его тогдашнего: очень высокого, очень широкоплечего, с глубоко втянутым животом и выпирающей из пиджака грудью. Под пиджаком была надета глухая, до горла, тонкая черная фуфайка…

Я много раз потом, уже хорошо зная его, не уставал поражаться тембру его голоса, переходящего от шепота к грому, – и когда он говорил, и когда он читал стихи, и когда пел. Этот голос поразил меня и тогда, в первый раз. В его голосе клокотало, раскатывалось, гремело мужество. Когда он читал тихо, затаенная сила этого голоса чувствовалась еще сильнее. Но и когда он читал громко, словно выпустив весь голос на волю, все равно казалось, что это не весь голос, что там, где-то в недрах его огромных легких, оставались еще какие-то не выброшенные в воздух звуки, Иногда, читая, он округлял свой бас, словно придерживая его на поворотах, И за этим чувствовалась мягкая, пружинящая сила.

Стихи мне понравились. Понравился и человек, читавший их. Он был красивый, строгий и сильный. Когда еще только учишься писать стихи и думаешь о том, как и кому ты их принесешь и покажешь, то в твоем первом впечатлении о человеке, который станет потом первым судьей твоих стихов, очень важно ощущение его доступности или недоступности. Внешность у Луговского была недоступная. Но в манере держать себя проскальзывала доброта и снисходительность.

Перейти на страницу:

Все книги серии Собрание сочинений в десяти томах

Похожие книги