В то время, когда Гамлет в «Moralités Legendaires» Лафорга, — в известные моменты более подлинный Гамлет, чем Гамлет самого Шекспира, — мечтает о смерти на кладбище Эльсинора, второй гробокопатель кричит ему: «Эй, вы! Смотрите! Вот въезжает колесница с гробом Офелии!» — «И первым движением мечтателя было желание выкинуть коленце, подражая клоуну, которого внезапно хлопнули по спине; он с трудом удерживается от этого движения». Таково положение поэта в жизни, беспрестанно пробуждаемого от своих мечтаний ударом судьбы в спину. И разве это движение Гамлета не составляет самого тайного ядра нашего существа, которое не хочет верить, что все происходящее происходит «взаправду»? Я нарочно выбрал этот пример, который может показаться несколько грубым; но разве он не подчеркивает чертою уверенною, забавною и глубокою ту необъяснимую рассеянность души, которая согласна играть в жизнь где угодно, хотя сердце разрывается от боли, — быть может, потому, что душа в своих глубинах знает, что величайшие несчастия, поражающие нас, происходят только «по-видимому».
Кажется, что до Лафорга никто не дерзал плясать и петь на пути истины. Весь Лафорг сказывается в подобных чертах. В «Лоэнгрине» сын Парсифаля, первосвященник, друг Селены, поднимается с места и, обращаясь к девам, стоящим «в полярном молчании», произносит: «Сестры мои, как идут эти вечера к вашей красоте!»
И вот я утверждаю, что в том месте, где она написана, эта маленькая фраза, взятая из предместий жизни, более отвечает самой величавой улыбке нашей души, чем наиболее красноречивая страница о красоте вечера. Несколькими строчками выше Лафорг восклицает перед лицом моря «с торжественным лоном»: «О, как все это далеко от моей деревни!» А несколько дальше (ибо я взял страницу наугад, и все приведенный места находятся на том же листке) даже каламбур очищается у него дыханием какого-то вольного ветра, когда он серьезно обращается к луне со словами: «Приветствую вас, дева ночей, покрытая льдом» и т. д. Знаете ли, что требуется особенная сила для того, чтобы, никогда не ошибаясь, освятить будничный жизненный смех и преобразить его, как это делает Лафорг, в нечто не менее светлое и глубокое, чем слезы? И не нужно ли носить в себе много миров для того, чтобы таким образом приобщать всеобщей жизни жалкие ничтожные фразы, затерянные на поверхности будничного существования? Разве эти ничтожный фразы, пренебреженные судьбою, не представляют собою, подобно всему существующему, человеческих чувств, также нуждавшихся в том, чтобы их облагородили?
Надо любить всех тех, кто сумел нечто освятить, а этот поэт освятил наш смех. Разве это не подвиг — взглянуть таким образом на грубо-комическое и превратить его в нечто радостное и почти грустное, в то, что может быть названо «ангельски-комическим»? Чем могли мы до сих пор передать серьезную улыбку, которою наша душа улыбается сквозь слезы? И разве смех наших будничных шуток не имеет никакого отношения к нашей душе и не связан ни с чем, что боготворит душа? Но вот явился юноша и из тысячи мелочей, до сих пор все отрицавших, создал поэму, утверждающую глубину и красоту всего существующего столь же божественно, как и великие поэмы. И неужели мы неправы, мы, немногие, преклоняющиеся перед поэтом, который впервые уронил на нашу злополучную землю чистейшую росу улыбки Бога?
В заключение этих строк, имеющих лишь значение «Salve», начертанного на пороге, могу прибавить одно. Какой-то мудрый критик утверждает, что единственным судьею
Справедливость требует, чтобы оно так было, и чтобы каждый у себя оставался верховным судьей своей красоты. Но то, что верно относительно народов, не относится ли также к поколениям? Нам кажется, что люди, предшествующие поэту в жизни, лишены органов, чтобы воспринять молодую красоту, родившуюся после них. Поэт может быть судим лишь теми, кто его окружает и следует за ним. И вот почему я полагаю, что поэзии Лафорга, пред которой преклоняются лучшие из нас, нечего бояться будущего…
Жоржетте Леблан