Сережка с ужасным чувством в душе кивнул головой. С того момента, как игра кончилась, за словами «отец», «мать» он видел уже действительных отца и мать своих, и было мучительно стыдно говорить о них такую подлую неправду.
Но человек этот, видно, верил Сережке.
– Так, – сказал он, рассматривая Сережку. – Игнат Семёнович казав тебе правду, що вин того бойца принять не может, – сказал он раздумывая. – Но ты такого человека найдешь, що примет. То дело доброе. То ты молодец, я так тебе скажу. Поищи и найдешь. Только то дело секретное, ты к случайным людям не ходи. А коли нигде не примут, придешь до меня. А коли примут – не приходи, лучше дай мне сейчас свой адресок, чтобы я мог тебя найти при случае.
И здесь Сережке пришлось расплатиться за свое озорство самым для него обидным и огорчительным способом. Именно теперь, когда Сережке очень бы хотелось сказать этому человеку свой настоящий адрес, он вынужден был тут же на ходу придумать первый попавшийся адрес и этой своей ложью уже навсегда отрезать для себя возможность общения с этим человеком.
Сережка вновь очутился на улице. Он был растерян и смущен. Не было никакого сомнения в том, что человек, который прятался у Игната Фомина, был настоящий, большой человек, и вряд ли можно было сомневаться в том, что Игнат Фомин был по меньшей мере человек неважный. Но они, несомненно, были связаны друг с другом. В этом было что-то необъяснимое.
Глава пятнадцатая
В тот же день, когда Матвей Шульга покинул домик Осьмухиных, он направился на окраину Краснодона, называвшуюся по старинке «Голубятники», к своему другу по прежнему партизанству – Ивану Кондратовичу Гнатенко.
Эта окраина, как и многие районы Краснодона, была уже застроена стандартными домами, но Матвей Костиевич знал, что Кондратович по-прежнему живет в принадлежащем ему маленьком деревянном домике, одном из тех старинных домиков, по которым окраина и получила название «Голубятников».
На стук в оконце показалась в дверях похожая на цыганку, довольно еще молодая, но очень обрюзгшая и запущенная, хотя одета она была не бедно, женщина. Костиевич сказал, что он здесь проходом и ему нужен Иван Кондратович, он просит старика, если это возможно, выйти к нему на улицу поговорить.
И тут, за этим домиком, в степи, где они спустились в низинку, чтобы не маячить на юру, под звуки отдаленной артиллерийской канонады, которая в тот день была еще слышна, состоялась встреча Матвея Шульги и Ивана Гнатенко.
Иван Гнатенко, или запросто Кондратович, был одним из потомков тех поколений шахтеров, которые по праву могли считать себя основателями донецких рудников. И дед, и отец его, выходцы с Украины, и сам Кондратович – это были настоящие, милостью божией шахтеры-коренники, построившие Донбасс, хранители шахтерской славы и традиций, та шахтерская гвардия, о которую сломали себе зубы в Донбассе немецкие интервенты и белые в 1918–1919 годах.
Это был тот самый Кондратович, который вместе со своим директором Андреем Валько и Григорием Ильичом Шевцовым взорвал шахту № 1-бис.
Вот какой разговор произошел у него с Матвеем Костиевичем в этой низинке в степи, под солнцем, уже склонявшимся к вечеру.
– Знаешь ли ты, Кондратович, зачем я прийшов до тебе?
– Не знаю, а догадываюсь, Матвей Константинович, – печально сказал Кондратович, не глядя на Шульгу.
Степной ветерок, врывавшийся в низинку, косо в один бок относил полы залатанной, дедовских времен куртки, висевшей, как на кресте, на высохшем теле старика.
– Я оставлен тут для работы, як у осьмнадцатом роци, с тем и прийшов до тебе, – сказал Костиевич.
– Вся моя жизнь – твоя, то ты знаешь, Матвей Константинович, – низким, хриплым голосом сказал Кондратович, не глядя на Шульгу. – Но я не можу принять тебя в дом, Матвей Константинович.
То, что сказал Кондратович, было так неожиданно и невозможно, что Матвей Костиевич даже не нашелся, что ответить, и замолчал. И Кондратович тоже молчал.
– Правильно я понял тебя, Кондратович, – ты отказываешься принять меня в дом? – вдруг перейдя на чистый русский язык, тихо спросил Шульга, боясь взглянуть на старика.
– Я не отказываюсь, я не можу, – печально сказал старик.
Некоторое время они разговаривали так, не глядя друг на друга.
– Ты давал согласие? – с закипающим в сердце гневом спросил Костиевич.
Старик опустил голову.
– Ты же знал, на что идешь?
Старик молчал.
– Ты понимаешь, что ты нас вроде предал?
– Матвей Костиевич… – страшно низко и хрипло, с угрозой, точно пролаял старик. – Не говори такого, чего нельзя поправить.
– А чего мне бояться? – со злобой сказал Шульга и посмотрел прямо в высохшее, с редкой, будто выщипанной, прокуренной бородкой лицо Кондратовича, и воловьи глаза Шульги налились кровью. – Чего мне бояться? Страшней того, что я слышу, не може буты!
– Обожди… – Кондратович поднял голову и костистой рукой своей с изуродованными черными ногтями взял Матвея Костиевича за локоть. – Веришь ты мне? – спросил он печально и низко, на самых страшных низах своего голоса.