Красавин ничего не удостоил возразить, хмуро кивнул и чрез разобранный забор, тропинкою в акациях вышел на улицу. А мы с Муней расставили ветви по углам скромных комнат, и они стали наряднее, живее, как-то духовней. Ветви были и под Ахтырскою, ветвями же я убрала Зевса из Отриколи в прихожей. Может быть, он требовал бы лавра, ну, пускай довольствуется русским кленом и березкою.
На другой день вся наша коммуна поделилась: Мушкин в церковь, разумеется, не двинулся, Муня колебался, а Георгиевскому просто не хотелось – мы отправились с Андрюшей и Маркелом.
Я замечала еще смолоду: служба сближает, не мужа и жену, а человечески. Теперь же вообще такая жизнь, сильней товарищи, меньше любовники. И в это солнечное утро майское, на литургии Троицына дня, рядом с Маркелом я была будто со старшим братом. Андрюшу меньше ощущала. От Маркела же, среди чудесных песнопений, золотого света, запаха цветов и ладана, шло ясное и крепкое. Особенно – на молитве Троичной. Как становился он своим тяжелым телом на колени, как стоял – казалось, да, его не сдвинешь, нескладного моего Маркела,
Выходя из церкви, я ему сказала это, и поцеловала.
– Учит жизнь нас… да. Многому учит… многого не знали.
Мы переходили через улицу. По тротуарам шел народ, а экипажей не было. Егорка Мушкин вез в тележке чемодан с вокзала, на углу баба продавала леденцы, мальчишка папиросы предлагал. Мне легко, весело, я голодно-взволнованна.
– Ладно, – говорила я Маркелу, – ты проповедуешь смирение и самоуглубленье, мне же до смирения далеко, но вот иногда, как нынче, я могу обнять весь этот мир, поцеловать его.
Дома Георгий Александрович, в фартуке, засучив рукава, готовил нам обед: печка пылала, суп варился. В глиняном горшке допревала каша.
– Люди разных мыслей, верований и желаний, – обратился он к нам, – господин Мушкин и товарищ Муня, предлагаю вам сообща вкусить от скромного обеда, мною изготовленного. Было время – некоторые из нас любили завтракать и в «Прагах», в «Эрмитажах». А сейчас святая бедность нас объединила, добродетель, коей поклонялись все подвижники.
Был ли чудодействен день Св. Троицы, или столь пестра и внеразумна жизнь вообще, но мы обедали так весело, как не было давно. Вынесли в сад два столика, накрыли свежей скатертью, и солнечные пятна непрерывно обтекали нас, струились золотом по убогим кашам и супам. Тяжелого как будто не было. После обеда Муня вздумал наломать акаций, для букета.
– Нынче еще можно, – сказала я, – а завтра земля именинница. Завтра Духов день.
Муня задумался.
– Земля именинница… Не знал.
Он многого, очень многого вообще не знал!
А вечером, когда утих наш праздничный подъем, когда за долго, – в первый раз я спела, под пианино уцелевшее, Муня сказал:
– Не хочется мне уезжать, а надо. Ах, какое время… С вами быть не могу, а с ними скушно.
– Оттого и скушно, что они все мрачные. Вот ведь и молоды, жизнь перестраиваете, а чего же все такие хмурые?
– Да, большинство товарищей… – Муня насупился. – Вы знаете, Красавин, например. Такая у него способность: на расстоянии врага определяет, чувствует, где спрятано оружие. Точно в гипнозе.
Мне тоже стало грустно.
– Ну, видите, что же веселого.
– А мне опять служить с ним.
Да, но хотел, или не хотел этот румяный и нехитрый малый воевать, командовать – он уж запряжен.
И через несколько дней правда уехал.
В Москве же становилось беспокойнее, и нервнее. «События» шли с юга. Опять по городу ходили слухи, Блюм торжествовал.
– Ну, я же и предсказывал! Увидите.
Георгий Александрович был скептичнее. Маркел гораздо меньше занят этим. Но Андрюша – целиком. А у меня вновь что-то замутнялось на душе. Слишком подвержена страстям! Тогда еще все я кипела, мне хотелось поражения одним, другим – победы, это как-то обостряло, мучило, нервировало. Жизнь от газеты до газеты. Издали-то ясно, как ничтожно это все, и как бесцельно. И как бесконечно выше то душевное, светло-веселое, что посетило нас на Троицу. Но в это лето было мало таких дней. Я одурманивалась – Боже, как слепа была!
В сентябре Люба вызвала меня письмом к себе – для борьбы с наступлением на нее. Она надеялась, я помогу. Хотелось мне захватить Андрюшу, но он отказался начисто. Вид имел странный, возбужденный. Все ходил к скаутам своим. Уезжала я с не совсем ясным сердцем. И с Андрюшею мы попрощались необычно.
Он обнял меня, посмотрел туманными, невидяще-восторженными глазами, вдруг заплакал.
– Мамочка, я так тебя люблю!
Все это показалось странным. Но Маркел сказал – наверно, переломный возраст. В замкнутом и скрытном мальчике вдруг прорывается…
И я уехала.