В отрывке, присланном тобою*, где говорится обо мне, есть много для меня трогательного. У него открылось теперь, кажется, какое-то дружеское чувство ко мне*, которого я не предполагал, а по письму графини* вижу, что он его имел ко мне и прежде. Но он до сих пор или, лучше сказать, в то время, когда мог видеть меня глазами, смотрел на меня как на какого-то потерянного в европейской сфере. Ни моя жизнь, ни мои знания, ни мой талант не стремили меня ни к чему политическому. Но когда же общее дело было мне чуждо? Я не занимался современным, как бы было должно, — это правда, и теперь вижу, что мне многого недостает в моем теперешнем звании; ибо теперешние занятия пожирают все внимание, все сердце и все время. На внешнее могу только заглядывать изредка, урывками. А знакомство с ним необходимо для верности, солидности и теплоты идей. Я живу теперь для одного исключительно*и одно только имею беспокойство, часто мучительное, хорошо ли сделаю свое дело? Других беспокойств нет никаких насчет себя, ибо ничего себе не ищу. По сию пору я почти ни с кем не виделся здесь, в Петербурге. Время, время всего дороже. Но это мне может со временем повредить: отдалит слишком от существенного, сделает чуждым современному и поселит в характере дикость, к которой я и без того склонен. Видаю только Козлова*, и то не часто. Манускрипт его лежит у меня*. Я говорил о издании с теми, кто знает это дело, особенно с Дашковым, Блудовым и также Слёниным*. Одно слово: теперь выдавать нельзя. Расположение читателя неблагоприятно этой поэме. Дух ее прекрасный — трогательно и разительно. Но историческая часть неудовлетворительна и быть не может удовлетворительна. Таково их мнение. Оно меня и останавливает. Иначе я бы решился издать от себя, но боюсь повредить Козлову. Как на это решиться? Отдал поэму Полетике* (он не знаток литературы, но имеет здравый смысл и принимает участие в Козлове); он говорит мне, что я бы мог решиться на издание от себя, что он вреда Козлову не предвидит. Я в этом случае, однако, плана не делаю. Представится случай благоприятный, воспользуюсь им и поступлю по вдохновению минуты. Но этого ни предвидеть, ни наперед расположить нельзя. — Думаю о тебе с грустию. Еще нет от тебя ответа ни на одно письмо мое. А я уже из Петербурга написал, кажется, пять писем. Я прошу тебя поверить мне насчет Н<иколая>. Кажется, что я его понимаю. Важнейшее для него будет, если ты будешь с собою ладить. Ты слишком мало берешь над собою воли; ты предаешься произвольно тому, что тебя страшит или бременит. Это, право, противно и твоему достоинству и особенно твоей любви к живому брату и памяти по мертвом*. И следствие этого ощутительно: ты падаешь духом. Должно ли же это так быть? Сравни себя с другими в этом же положении. Ты должен, должен владеть собою: другого спасения нет! Это ты можешь; следственно, это должно быть. Помни одно: не надобно прибавлять к судьбе брата, в которой есть для него утешение, такого, что не оставляет уже никакого утешения, то есть твоего упадка, в котором он должен будет упрекать себя.
Обними за меня графиню. Скажи ей, что я говорил с Ламбертом, который усердно хлопочет по делу ее. Нынче пишу ему, к Жихареву. — Вот что пишет Жихарев о Киндякове. Прилагаю выписку или самый отрывок. Сапог один или два без колодки послал* дней десять тому с курьером. Один с колодкою остался у меня.
Ж.
13. 27 ноября с<тарого> ст<иля> <1827, Петербург>*
По сию пору не имею от тебя никакого отзыва на мои к тебе письма. Получаешь ли ты их или нет, не знаю. Отдано ли письмо мое Корфу?* Получил ли сапог? Получил ли другие письма? Для чего не скажешь ни слова? Твои все получены. По крайней мере многие. Я на последние, полученные с Хлюстиным, также, кажется, отвечал. С тех пор ничего от тебя не имею. Желал бы, чтобы написал что-нибудь решительное о том, что ты намерен на первое время делать. Думаю, что для твоего душевного спокойствия тебе всего лучше остаться долее в Париже: письма от брата будешь получать часто и скоро. Это для тебя главное.
В немногих словах скажу о себе: живу очень уединенно; всегда почти обедаю дома, изредка бываю в людях, на это у меня определен час после обеда, между 6 и 8. Остальное время за делом. У Карамзиных обедаю по воскресеньям. Всегда говорится о тебе. Третьего дня обедал у Строганова*; он для тебя совершенно тот же, каков был в Дрездене: нельзя не иметь к нему душевного почтения; в нем много сердечного жара.