Вот мы и в Москве, проглотив около 20 000 верст*. Скоро увижусь с тобою, мой милый друг; мне к вам моим очень хочется; здесь, в Москве, без Ивана Ивановича пусто*: он был для меня здесь представителем прошлой жизни. Проезжая через Тулу, где я начал жить*, где были и первые мои уроки, и первая любовь, и первые стихи, где я в первый раз в жизни услышал и полюбил имя Дмитриева вместе с именем Карамзина, я нашел в трактире на столе тот № газеты, где напечатана статья о нем Шевырева*, — какой интервал между этими двумя эпохами; вся жизнь быстро передо мною пробежала воспоминанием; потом, приближаясь к Москве через Подольск, я проехал в виду Астафьева,* вспомнил немногие, но прекрасные, свежие, чистые дни астафьевские — в нашем прошедшем два самые яркие для нас лица: Карамзин и Дмитриев, около них сосредотачиваются все те дни, в которые и мы сами как-то были лучше и все около нас было лучше. Пустоты, которая после них в нашем быту осталась, ничем не наполнишь. Первый визит мой в Москве был на погребенье — уж не предсказанье ли это какое? Уж и меня не придется ли вам хоронить в нынешнем году? Оно было бы и кстати: представитель лучшего старого времени в литературе и представитель лучшего нового времени сошли со сцены*; я стою в промежутке, как будто ни на что не опираясь, — поневоле надобно повалиться. Знаешь ли, на кого у меня главная надежда для будущей генерации*? Но надежда, еще ни на чем положительном не основанная? На Карамзине II, на Андрее* (которого поздравьте с возвращением на родину). В нем таится высокость и чистота отца. Как отец, начал он письмами*, и такими же письмами. Желаю ему и дороги отца, с его высокою,
Навести Козлова, он в ужасном положении*. Пальцы уже одервенели; и язык начинает неметь. Слух давно ослабел. А душа как будто живет.
39. Ю. Ф. Барановой. <Апрель 1838>, Петербург*
Это г. Шевченко. Он говорит про себя: «Хотелось бы мне написать картину*, а господин велит мести горницу». У него в одной руке кисть, а в другой помело, и он в большом затруднении.
Над ним, в облаках, Юлия Федоровна
Это Брюлов, пишет портрет с Жуковского. На обоих лавровые венцы. Вдали Шевченко метет горницу. В облаках Юлия Федоровна. Она думает про себя: «Какой этот Матвей красавец». А Василий Андреич, слыша это, благодарит внутренно Юлию Федоровну и говорит про себя: «Я, пожалуй, готов быть и Максимом, и Демьяном, и Трифоном, только бы нам выкупить Шевченко». — «Не беспокойся, Матюша, — говорит из облаков Юлия Федоровна, — мы выкупим Шевченко». А Шевченко знай себе метет горницу. Но это в последний раз.