Вы хотите, чтобы я написал свои мемуары. На этот вызов решительно отвечаю: нет, сударь, не буду писать своих мемуаров. Чтобы дерзнуть на такую исповедь перед светом, надобно быть или святым Августином, или* развратным циником Руссо*; первый с смиренным уничтожением себя перед богом исповедует свою ничтожность перед людьми на прославлении бога и на обращении души к нему своих братии. Другой с бесстыдною гордостию ставит себя в образец людям, прославляя с дерзкою искренностию перед ними свой разврат, свои пороки и свои низкие преступления. Я далеко, слишком далеко от божественного смирения Августинова. И не имею еще ни бесстыдства, ни гордости женевского софиста*. Мемуары мои и подобных мне могут быть только психологическими, то есть историею души; событиями, интересными для потомства, жизнь моя бедна; да и те события, которые мог бы я описать, были бы, конечно, худо описаны; я по натуре моей не имел практического взгляда на жизнь и на людей; я описал бы настоящее фантастически; были бы лица без образов, и верно 9/10 подробностей утратила моя память; а что жизнеописание без живых подробностей? Мертвый скелет или туманный призрак. Журнала я не вел* и весьма, весьма сокрушаюсь об этом — сокрушаюсь не потому, что теперь лишен возможности писать мои мемуары, а потому, что много прошедшего для меня исчезло, как небывалое. И потому еще не могу писать моих мемуаров, что выставлять себя таким, каков я был и есмь, не имею духу. А лгать о себе не хочется. В поэтической жизни, сколь бы она ни имела блестящего, именно поэтому много лжи (которая все ложь, хотя по большей части непроизвольная), и эта ложь теряет весь свой мишурный блеск, когда поднесешь к ней (рано или поздно) лампаду христианства. Одни мемуары людей государственных могут быть искренни и представляют предмет, достойный всего нашего внимания. Государственный человек смотрит на людей и на современность и с общественной и с своей точки зрения; он описывает действия, в которых сам принимал участие, он списывает лица действователей с натуры, в минуту их и своего с ними вместе действия; он переносит на все времена прошедшее в настоящее, которое, сохраняя всю свою быстроизменяющуюся живость минуты, приобретает и всю неизменную неподвижность прошедшего. Но в наше время и такие мемуары сделались почти невозможными. С одной стороны, глупое хвастовство и чванство (прочитайте «Les mémoires d’outre-tombe»*[88] Ламартина и пр.); с другой, или спекуляция денежная, которая наводнила литературу фальшивыми мемуарами, или спекуляция порока, разврата, соединенная с корыстию, которая заставляет самих преступников, воров и развратных б…ов (Casanova)*[89] нагло писать за деньги свои грязные признания, чтобы в одно время или угодить какой-нибудь низкой страсти, или увлечь в свой разврат тех, которых неразвратность служит упреком такого рода самохвалам. Не так писали свои мемуары Сюлли, С<ен>-Симон, даже развратник Рец*, которые имели уважение к истории своего времени и не себя, а свой век ставили на первый план своих повествований. Впрочем, если напишется, в последнем, еще не существующем томе сочинений моих будет нечто вроде мемуаров, но только в одном литературном смысле.
Вы прекрасно говорите о моих четырех классах науки жизни, и так прекрасно, что возбудили во мне желание иметь копию этой статьи письма моего, так как она есть у вас. Если к списку прибавите свои комментарии, — тем будет лучше; ваши мысли могут возбудить и прояснить мои, и мы можем многое доброе сказать об этом важном предмете друг другу, с полною недоверчивостию и неуважением к тому, что вы так хорошо назвали прекрасным словом и что весьма часто не иное что, как шарлатан, обманывающий нашу душу.