Ведь, он сам был в беде, и самому же ему в утешение тыкали эту всесветную чужую беду, сколько раз, и спокойно отходили прочь.

А за чужой бедой следовало само собой прописное:

«взять себя в руки»!

И, наконец, упрек:

зачем было рассчитывать на других и верить людям?

И этот упрек человеку, когда его хлопнуло, – это уж не только плюнуть в раскрытое сердце,

а еще и размазать.

Поистине, Баланцев как одервенел.

– человек человеку бревно!

И деревяшка водила пером по бумаге, выплевывая и размазывая –

– человек человеку подлец!

* * *

Баланцев запечатал письмо и ясно вспомнил Машу, какой видел он ее в последний раз, когда отец решил увезти ее из Петербурга:

Маша безучастно, как застывшая, с закатившимися глазами, а рядом притихнувший Тимофеев, совсем растерявшийся, на все готовый, лишь бы как-нибудь помочь дочери, и не знавший, как помочь, беспомощный –

«Помогите, поддержите, доложите правлению!»

И опять как сверло засверлило.

А, может, Тимофеев и прав?

И если бы Баланцев поехал, и вышло бы что-нибудь путное, не в денежных делах, а для души.

Ведь, если так просит, значит, дошел человек –

– И это неправда, ты можешь, ты можешь! – сверлом засверлило.

Нет, Баланцев никак не мог.

Баланцев не может поехать.

И ничего не может сделать:

– правление уволило, – ничего не поделаешь!

Или уж каждому в ячейке своей сидеть приходится, в крайней своей хате, чтобы самому-то удержаться, хоть как-нибудь.

– Да зачем удержаться-то?

Тимофеев получит постановление. Сразу-то он даже с радостью схватился за это: уволили! –

шею подставить, –

ну!

Когда пришла беда и бьет, каждый новый удар принимается с каким-то запоем:

ну, бей, бей, ну, еще –

и добей, подлец – или как? –

благодетель или просто никак, меня, подлеца!

Растравит он свою рану, – ничего, хорошо!

А на мелочах и спохватится и увидит пропасть: над пропастью которой стоит –

и не один –

и никакой надежды.

А Маше все равно: у нее беда, обида ее суженая все заполнила, всю душу, все существо и пугать и грозить ей нечем.

* * *

Баланцев все представил себе и точно самого его прихлопнули.

И вот деваться ему некуда, а на него валит и хлещет –

Но что он может сделать?

В тишине за самоваром сидит он, перед ним баранки свежие с маком. Лампадка горит. И вот книги, немного их, зато любимые. И тепло в его комнате.

А вот все бы взять, да и бросить и ехать – и тогда на сердце затеплится ярче лампадки и в душе раскроется свиток любимее всяких книг.

Нет, он ничего не бросит –

И жалко ему, и совестно, что счастливый он такой!

Нет, никуда не поедет –

Все равно ничего не выйдет.

И ему жалко и совестно –

4.

Успокоенный жалостью, Баланцев заснул.

И приснилось ему –

Есть старинный апокриф о смерти Авраама99, – этот апокриф когда-то читал Баланцев, а теперь ему приснилось.

Приснился ему Авраам –

он увидел Авраама в ту минуту, когда архангел Михаил вернул Авраама после небесного хождения по мукам опять на землю:

потому что пришел последний срок, и смерть должна была взять душу Авраама.

И стала смерть перед лицом Авраама.

И совсем не похожа на ту ощеренную и злую курносую, какой приходит она на землю к простым смертным, нет, она была красоты необычайной –

Авраам ведь друг Божий!

Но и красотой не могла смерть обмануть Авраама.

Авраам не назвал смерть именем смертным, а только почуял недоброе в своей необычайной гостье.

И душа его содрогнулась.

В страхе смотрел Авраам на красоту ее –

не мира сего.

А в ту минуту, как появилась смерть перед Авраамом в необычайной красоте своей – и такого в апокрифе нет, а снится Баланцеву, – призвал Бог души всех людей, которым Авраам за долгий свой век сделал добро, и тех, кому сделал Авраам зло.

И видит Баланцев, как затолпились люди, осененные светом – добром Авраама, и их было без числа, и каждый из них становился за спиной Авраама – против смерти.

И смерть стала еще прекраснее от этого света.

– Молю тебя, скажи мне, кто ты? – спросил Авраам.

И в эту минуту увидел Баланцев, как с противоположной стороны, как шарик, оторвавшийся от горизонта, катилась прямо на Авраама черная тень; и рос этот черный шарик и свет от него густой темный был, так темен и так ядовит – всякий свет померкал.

А вот из черной тени выступило лицо человеческое – это был единственный человек, обиженный другом Божьим, единственный обойденный на земле Авраамом – и у друга Божия нашелся такой! – и вот явился на судный зов.

Он стал за спиной смерти.

И тень от него упала на смерть.

И изменила лицо ее из красоты в плач.

И человек этот рос, покрывая тенью всю землю – и смерть и Авраама.

Это был великан – единственный обойденный на обойденной земле в мире гроз и бурь, тревоги и неутоленности.

«Помогите, поддержите, доложите правлению!»

5.

Тимофеев хотел устроить жизнь свою так,

– чтобы было все ровно и гладко.

Сначала-то думалось ему, что у всех идет жизнь и ровно и гладко, и только у него не по-людски:

и отец, и мать, и все, кто их окружает, необыкновенно счастливые люди.

Так всегда думается, будто другому легче, а этот другой на тебя косится с завистью: вот, мол, какой счастливец.

Ну, а по правде-то, разве кому легко?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Ремизов М.А. Собрание сочинений в 10 томах

Похожие книги