Грубо он отпихнул кого-то – и хорошо еще, что тот отскочил, а будь послабее, так и ткнулся бы в камень! – и, совсем уничтоженный, заспешил домой.
А сзади смеялись:
– С ребятишками полез в драку: хорош гусь!
«Что же это я? Зачем это я?» – и стыдом заливало его сердце, как и тогда, как ни с того, ни с чего толкнул женщину у витрины.
А в душе кипело.
Сорвать сердце – крикнуть, как ударить, чтобы вывести из души все ее крики, все бессильные угрозы.
И уж смириться.
– Смириться?
Надрываясь, шел Тимофеев домой – в железную тьму.
С утомлением и от последней истерзанности в душе затихало.
Готовность ко всему открывалась в сердце.
И он покорно просил:
«пусть бы все на него упало – на одного, один он и примет всю муку»
И в чем-то тайном винился.
Ему казалось, что еще день, другой и тогда что-то докажут против него, какую-то тяжкую его вину, которую он не помнит – забыл за днями! – но чует, что виновен.
И он повинится во всем и понесет наказание –
«начнет новую жизнь».
Забытая вина, в которой уличат его, эта вина, в которой повинится он, выпустит его из этой железной клетки.
Но какая была эта вина; в чем, перед кем и когда провинился он?
Маша глянула так, как давно уж не глядела.
– Знаешь, папочка, какой мне сегодня сон снился!
– Что же тебе снилось?
Тимофеев даже оробел.
– К нам пришел Алексей Иванович, – рассказывала Маша, – а живем мы в двухэтажном доме во втором этаже. «Знаете, говорю я, какой сегодня мне сон снился! Приехала я будто домой, иду по саду и встречаю няньку Ильишну покойницу. «Здравствуй, говорю, нянечка!» «Здравствуй!» И поцеловались. «А знаешь, говорит она, какой мне сон снился!» «Какой, нянечка?» Рядом плечо в плечо идем по саду. «А снилась мне Матерь Божия и говорит она мне: «А какой у нас новый снежок выпал!»
И Тимофеев повторил за Машей:
– Новый снежок выпал –
И белый тихий, как снег, сошел свет.
И стало в доме тихо, как давно не бывало.
Или помирилось в ее немирной душе?
Или оттого, что повеяло весной?
– Хочешь, Маша, пойдем на острова! Там весна.
– Мне больше никуда не хочется.
И Маша пошла к себе – в свою комнату.
И долго там перебирала на своем столе: вынет из шкатулки письма и опять положит, тоже и любимые камушки, – а одно письмо долго держала в руках –
или расставаться не хотелось? а надо –
И вдруг горьким плачем заплакала.
– Неужто всегда так? – бился плач ее.
И слезы – огонь плавучий.
Эти слезы подожгли весь мир с весною, что веяла на воле, и с белым тихим снежком, что приснился в ночь.
И опять затаилось в доме, но не как поутру – другая тишина: свинцовая.
Выждав минуту, тихонько заговорил Тимофеев:
– Решил я: напишу еще раз Бойцову. Денег у нас, деточка, совсем нету. Я все напишу. И поедем куда-нибудь.
– Поедем.
– В Рим, на старую землю, – обрадовался он ее кроткому ответу, – как-нибудь проживем.
– Мне все равно! – резко сказала она.
И вдруг вся изменилась.
4. Канавное прозябание
Вечером вышел Баланцев пройтись по Каменноостровскому.
С тихим плывом вспоминалась ему его прошлая жизнь.
Он не роптал, что все так вышло – «погубилось его счастье», – не винил никого, ни себя, ни жену, и на судьбу не пенял.
– Значит, так написано, и дело с концом!
И в такие минуты наплывшей тоски затаивался он и тихим становился, словно бы и нет его и не было на свете,
А в мыслях проходили все неодинаковые его годы.
И как мог он так мало ценить свое счастье!
И почему никого не нашлось, кто бы попрекнул его в его счастьи, чтобы почувствовать и уцепиться.
Или все равно, и хоть бы весь мир кричал ему и сам он зубами держался за это свое счастье, счастье ушло бы –
должно было уйти.
– Значит, так написано, и делу конец.
И этот плыв тоски, вдруг подымавшейся и падавшей на сердце, – «невозможность! бесповоротность! судьба!» – и собирали все существо его в какой-то комочек.
Есть вещи, которых при усилии можно добиться и взять, как бы они ни были недоступны –
но есть и невозможное, чего не вернуть и никак не создать.
То, что жена его полюбила другого и ему пришлось покориться, – это ни от кого не зависело: ни от него, ни от нее.
– Так, значит, написано.
И никакого обмана не было: она, полюбив другого, не могла оставаться с ним, и первая же сказала ему со всей беспощадностью своего нового чувства, что ошиблась, и по-настоящему его никогда не любила, а любит другого.
И он покорился.
– Так, значит, написано.
Но позабыть-то невозможно.
И в этой памяти все.
Солнце, подсушившее нарядный Каменноостровский, обратило в невылазное месиво с лужами и колдобинами задворки – боковые улицы.
Без калош Баланцев напрыгался, пока дошел до угла.
Надобно было перейти на ту сторону.
И стал было он приноравливаться, – как бы этак лужу обойти! А тут как раз идет трамвай –
Баланцев приостановился.
И слышит: закричал кто-то –
даже сердце ёкнуло.
«Кто-то попал!» – подумалось ему и с тревогой и с тем любопытством, какое испытывает человек к беде существа живого, человека или собаки, все равно.
Трамвай остановился.
И все, кто слышал крик и кто ничего не слыхал, побежали смотреть:
«кого раздавило?»
– Слава Богу, успел затормозить! – сказал кто-то.
– Только лицо оцарапало.
– Молодая еще. Барышня.