Жандармский полковник тоже сидел на иголках и тоже, вероятно, ожидал от знаменитого баритона какой-либо дерзкой выходки, так как, видимо, успокоился, когда Фра Дольчино оказался с лица только Андреем Берлогою, — босым по колено, в синей сборчатой хламиде, вроде нынешней рабочей блузы, с закатанными по плечи рукавами, обнажившими крепкие, подкрашенные мускулы, с пламенем сумрачных очей из-под бурого шлыка, нахлобученного на лоб, с нервными, сильными размахами мотыкою, которою он разрыхлял гряды монастырского огорода.

И увидали друг друга Фра Дольчино и Маргарита из Тренто. И встретились. И пели.

МаргаритаМолитвы час. Гремят святые хоры.Один лишь ты не в церкви…Фра ДольчиноНет, также ты.МаргаритаЯ здесь тебя искала и ждала.Отсутствие твое заметить могут.И без того идет зловещий шепот,Что странен ты… быть может, еретик…Фра ДольчиноПусть будет так. Мне с ними — части нет.Одевшись в пурпур и золото,Они дерзают петь славу Тому,Кто на земле ходил, одетый в рубище,И носил на руках мозоли От пилы и топора.МаргаритаНо разве ты не молишься Ему?Фра ДольчиноМолюсь ли я? О, больше, чем все вы!Каждый удар заступа в землю —Наша молитва к Нему!Каждая капля рабочего пота—Наша молитва к Нему!Каждый стон, каждый вздох надорванной груди —Наша молитва к Нему!Вы молитесь устами — мы молимся трудом!Слава Ему, в труд к нам пришедшему!Слава Ему, показавшему нам свет труда!

Широко, мощно и страстно лился голос Берлоги странными речитативами, которые всякий другой исполнитель, не он, сделал бы скучною гимнастикою интервалов. Правоверные рецензенты-классики с ужасом и любопытством считали еретические ноны и децимы,[316] которые бросал им в пространство зала великий певец в быстром, скачущем, страстном разговоре певучими нотами. Это было — как жизнь, как живая речь: взвизг и бурчание гневного спора, стон и плач негодования, гордая декламация победного исповедания веры, красота пылкого слова с открытой трибуны, шипящая тайна и шепот пропаганды, с угрюмою оглядкою на врага, который стоит за углом и чутко вытягивает подозрительное ухо. У Берлоги ожил и проникся мыслью каждый звук и знак Нордмана. В каждом тоне слышала толпа, что в том, что поется ей, нет ни момента напрасного, не продуманного, случайного, не выношенного глубоко-связным чувством. Каждая нота звучала и пела о творчестве могучего и мрачного гения, великим страданием своим взлетевшего бесконечно выше окрыливших его слов.

А гений лежал в кукушке, полумертвый, уткнув голову, как страус в песок, в колена Маши Юлович. Она матерински гладила его толстою ручищею своею по мокрым от лихорадочного пота косицам и приговаривала, как старая нянька:

— Нишкни, батюшка, нишкни. Ничего, голубчик мой, ничего. Все будет хорошо. Вона — как Андрюша-то в голосе… Ах, шут этакий! Аж — мороз дерет по коже… Ну и чертила! На-ка! На-ка! Ведь это он «la» засветил, словно конфетку скушал… Вот так тип!

— Кто ты? — взвился со сцены робкий, счастливый, трепещущий девственною любовью вопрос Маргариты.

Ты не простой работник, нет.Когда ты говоришь со мною,Мне кажется: из уст твоихЯ слышу слово многих тысяч.Когда ты смотришь на меня,Мне кажется: в глазах твоихСверкают тысячи очей…Ты — не один. Ты — многий.Кто ты? Кто?

— Молодец девка! — бормотала про себя Юлович, против воли захваченная экспрессией ненавистной Наседкиной. — Кабы не так противна мне была она, расцеловала бы ее за фразу эту… Ах ты, Господи! Голос-то — как масло: сам и плачет, и воркует… Ишь, — дьяволица! Вся в меня: по всей середине грудью валяет! Вы, ученые, консерваторские, облизнитесь-ка! Знай наших!.. Да, нишкни ты, батюшка Эдгар Константинович, перестань трепыхаться, трусишка ты моя разнесчастная. Бьется, словно птица подстреленная — право! Чего боишься? Совсем тебе нечего теперь робеть. Вона каких дышловых запряг: из какого хошь ухаба вывезут…

Ужасом погребения содрогались в оркестре валторны, и глухая тишь царила в зале, а скорбный стон Берлоги рассказывал угрюмо, спокойно и тихо:

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Амфитеатров А. В. Собрание сочинений в десяти томах

Похожие книги