Розовым голубем взмыла над толпою и затрепетала в кровавых заревых лучах, которыми брызнул на сцену старый колдун Поджио, хоругвь патаренов. И, сжимая древко ее обнаженными руками, стояла под ее ветровым трепыханием Маргарита из Тренто — тоже вся розовая и золотая, в белом хитоне своем, с волосами, летящими с плеч по всей спине и почти до колен, будто молнийные крылья гневной валькирии, устремившейся в бой. Перед самым выходом на сцену Наседкина приподняла и вспушила свои волосы спереди надо лбом, и теперь легкого прикосновения к ним было достаточно, чтобы публике они показались какою-то львиною гривою, поднявшеюся дыбом в экстазе праведного гнева и великой страдальческой страсти… Уже никто, — даже сам Брыкаев, — не видел, да и не искал сейчас в артистке политического сходства и вызывающей портретное. Она была великолепна и страшна незаимствованною экспрессией, — прелесть и ужас опасной угрозы наплывали на зал от нее самой. Она создала тип, на который сотни сердец откликнулись каждое по-своему.
— Это Жанна д’Арк! — думали одни.
— Это Шарлотта Корде! — думали другие.
— Это — валькирия!
— Это — ангел смерти!
— Так должны были выглядеть парижские женщины-мстительницы, когда плясали карманьолу вокруг гильотины и мочили платки в крови аристократов.
И даже — в семнадцатом ряду партера — старый учитель латинского языка, шестидесятилетний человек в футляре, перегнулся в шестнадцатый ряд к сидевшему наискосок товарищу-историку:
— Она напоминает мне ту рослую и грозного вида девушку в летописи Геродиана, которая подняла в цирке бунт против Коммода и заставила его выдать Клеандра… [323]
Мощный порыв огромного и сложного голосоведения страстно владычествовал над театром, деспотически оковывая внимание, заставляя умы мыслить только звуками, в них врывающимися, поднимая и взвинчивая нервы новостью своих неожиданных правд и красот. Сотни людей тонули в оргии звука, дрожа нервами на границе истерического экстаза. Но те, кто был заранее знаком с партитурою «Крестьянской войны», теперь переживали самый острый и волнующий момент артистических ожиданий. На крыльях смело и дико сплетающейся гармонии, в вихрях инструментальных столкновений, в воплях человеческих голосов грозная мелодия хора патаренов передалась могучему сопрано примадонны и полетела вперед — навстречу восходящему солнцу — к решительному удару и венцу финала… Мешканов замер за кулисами, впервые бледный, с выпученными глазами и раскрытым ртом. Елена Сергеевна в директорской ложе невольно пода-лась вперед к барьеру, и сапфировые глаза ее сверкали с побелевшего как мел лица. Аухфиш скорчился в кресле и низко опустил голову, сжатый страхом, как молодой наездник перед главным препятствием скачки: «Не взгляну на сцену, покуда она этого не сделает…»
Фра Дольчино кинулся к Маргарите и — по холоду руки, что сжала ее руку, Елизавета Вадимовна почувствовала, как Берлога трепещет за приблизившееся мгновение, которым решится судьба оперы, а по твердой силе пожатия — как он верит в ее голос и темперамент, как надеется, молит и одобряет: «Голубушка! не робей! Не выдай! Ты можешь! Не робей!»