А когда был написан «Живет такой парень», каким-то образом стало известно, что сценарий удался и главная роль в нем – очень и очень хорошая. Я знаю немало актеров, которые хотели сыграть Пашку Колокольникова. Но опять же он, Сеня Громов, «виноват» в том, что поиск исполнителя роли Пашки, в общем-то и не начинался, – задумывая картину, Василий Макарович уже имел в виду меня...
Мы очень много тогда репетировали, изобретали, фантазировали, шутили, смеялись, постоянно обыгрывали заикание Пашки – и упустили тот момент, когда нужно было идти в павильон и снимать кинопробу. Произошло то, что хорошо известно в театре и кинематографе: мы зарепетировали роль. Как говорят в спорте, я перевалил за пик формы и начал «снижаться». Один раз я даже сказал Шукшину:
– Я так устал от Пашки, что если б встретил его, то убил.
По этой причине, когда состоялись кинопробы, худсовет студии имени М.Горького во главе с С.А.Герасимовым нас, мягко выражаясь, не похвалил. Было сказано:
– Очень слабо, вяло и неинтересно.
Сергей Аполлинариевич спросил тогда Шукшина:
– Веришь этому актеру?
– Верю! – ответил Василий Макарович.
– Ну, тогда снимай. Только учти: по первой картине будут судить о тебе как о режиссере.
Так я попал на роль...
Потом уже, на обсуждении фильма, кто-то заметил, что режиссер очень хорошо использовал... мой природный недостаток – заикание... Я смеялся так, что чуть действительно не стал заикаться...
Шукшин и актеры были сотоварищами в работе, хотя всегда чувствовалось, что старшим в товариществе оставался Василий Макарович. Иногда, чтобы научить плавать, человека бросают в воду: выплывай, мол, сам, – но остаются рядом, чтоб при первой же неудаче сразу прийти на помощь. Иногда так делал Шукшин – нечто подобное я испытал.
Готовились к съемке сцены в сельской милиции в фильме «Ваш сын и брат». Бежавшего из лагеря Степана, которого играл я, арестовал милиционер; сюда же, в отделение, прибегала немая сестра Степана. Кстати, эта сестра – с ее обостренным чутьем, с поэтической душой – была для Василия Макаровича символом России.
Шукшин тогда сказал:
– Леня, репетировать не будем: вот как бог на душу положит, так и сыграй.
Начали сцену. Прибежала сестра, бросилась на шею брату, стараясь увести его из милиции, а милиционер невольно тоже вцеплялся в Степана; шла чисто физическая борьба за него. Конечно, я был на стороне родной крови, но она приносила мне невероятную боль – ведь я заставил ее страдать; к тому же, если бы я забылся, потерял контроль над собой, могло произойти непоправимое: Степан мог даже убить милиционера. Таков был накал сцены. Поэтому я невольно стал отдирать от себя не милиционера, а сестру.
Когда закончились съемки первого дубля, одна из ассистенток возмутилась: как можно так обращаться с родной сестрой да еще немой? Шукшин вспылил и выгнал ассистентку из павильона. Очевидно, сыграли мы по-шукшински, и Василий Макарович был не только внутренне готов к такому решению сцены, но и знал наперед, что играть надо именно так. Но, может быть, он в какой-то степени испытывал и меня как актера.
В этой картине я должен был исполнить песню «Прости мне, мать...». Василий Макарович хотел, чтобы в песне я дал почувствовать зрителям горький вкус неволи, который ярко выражался не только в тексте, но и в манере исполнения, очень своеобразной. Накануне съемок сцены «застолицы», как назвал ее Шукшин, он сказал:
– Сделай так, чтобы и я, и зритель тебе поверили.
Я всю ночь проворочался, думал: «Бог ты мой, как же сделать, чтобы поверили?» Многое мысленно перебрал я, пока наконец не всплыла в памяти застолица в очень тесной квартирке Шукшина в Свиблове. Василий Макарович сидел во главе стола, и было в позе его, в манере держаться что-то от Степана Разина, которого он так мечтал сыграть. И в самый разгар веселья, когда уже стоял громкий говор, перекрывая «гур-гур», как говорят в кино, Шукшин начал петь на высочайшей ноте. В этом почти фальцетном взвизге была стремительность летящей пули и одновременно требование помолчать, выраженное не словами, а запевом. Пел Василий Макарович очень оригинально: упирался кулаком в левое колено, голову клонил к левому плечу, а рот кривил вправо; волосы падали ему на лоб, и он кого-то бодал, кого-то сильного, с кем спорил, кому силился доказать свою правоту, – с ожесточением, даже со злостью. Чувствовалось, что это приносило ему радость. Вот такая странная была у него манера петь, и ее-то я и скопировал в фильме.
Работоспособность его была поразительна. Многим из нас необходимо нечто вроде кабинетного вакуума – особая обстановка, специальный настрой, – тогда приходит желание работать. А в Шукшине поражала настолько идеальная неприхотливость, что он уже «считался» предметом природы, как некий камень, который можно поднять, осмотреть со всех сторон, положить на место.
Мне рассказывали товарищи, что Василий Макарович, когда снимался у других режиссеров, в перерыве между съемками мог присесть где-нибудь в сторонке и писать. Я лично не замечал такого, зато видел другое.