Горький сидит нога за ногу, мечтательно шевелит носком ботинка и вслух прикидывает: «Вот если бы у меня было пятьдесят тысяч долларов, – я бы назначил две премии по двадцать пять тысяч: одну для изобретения по обработке древесины, чтобы из нее ткань выделывать, а другую…» (Точно я не запомнил за что, но тоже за какое-то техническое усовершенствование.)
Горький любит все делать сам. Пока этого не заметишь, часто попадаешь в неудобное положение: «Алексей Максимович, у вас можно бумаги попросить, у меня вся вышла?» – «Отчего же нельзя, – конечно, можно». И Горький исчезает в своих мягких туфлях, взбегая по крутой лестнице на второй этаж за бумагой. Когда он возвращается, и сетуешь ему, зачем он сам бегал, а близкие набрасываются на него за то, что он рискует здоровьем, подставляя себя сквозняку, – он бубнит, стараясь перебить все эти запоздалые возгласы: «Да бумага-то хороша лп? Хватит вам ее?»
В платяном шкафу у Горького висит новый костюм. «Гранитовый, – говорит он. – Вот это костюм, замеча-а-тельный костюм. В нем я весной в Россию поеду!»
Ходит он дома в мягкой серой рубашке и верблюжьем жилете с рукавами. Брюки стянуты широким поясом-лентой; на ногах мягкие глубокие кожаные туфли. Походка у него легкая, пружинистая, военная. Кожа на лице розоватого оттенка, недавно обгоревшая от летнего солнца, и потому лицо как будто бы освещено постоянно солнцем или только что чисто выпарено. Той серости, которая темнит его на портретах, нет и следа.
Но Горького описать трудно. Еще труднее передать его речь, а главное, запомнить ее. Факты, цифры, имена, названия городов, деревень, улиц так густо в ней насажены, что, пытаясь вспомнить его рассказ, тотчас же запутываешься в многочисленности точных обозначений. А они-то и придают значение подлинности и точности его речи.
«Замеча-а-а-тельный человек был!» – растягивает Горький слово, словно расстилая его, и затем повторяет еще и еще раз скороговоркой с приглушенным вздохом, как бы сожалея, что не может его показать сейчас: «Замечательный, замечательный человек!» И не знаешь, в чем будет замечательность описываемого – в уме ли его, в тупости ли, в красоте или в безобразии. Для Горького нет обычных делений описываемого на свойства доброты, красоты, талантливости, изуверства, глупости. Важно в рассказе, чтобы человек-то был: «Замеча-а-а-тельный, просто удивительный!»
А замечает Горький многое множество, и потому его разговор полон неожиданности, переходов и совершенно не уследимых поворотов рассказа, сложного и вместе с тем убедительно простого.
Мне хочется попытаться привести несколько таких рассказов целиком, настолько запомнились они мне и посейчас.
Зашла речь об общих московских знакомых. Я назвал фамилию Р. Горький оживился и начал рассказывать о семье нижегородских купцов, из которой вышел упомянутый мной человек.
«Как же, ведь это же удивительная семья. Старик был богатейший человек. После его смерти осталось трое сыновей. Я их помню еще, как они на крещение на водосвятие выезжали. Пара рысаков под голубой сеткой, сани английские, и они трое в санях манекенами, приподняв над головами лоснящиеся цилиндры, мелко-мелко шевелят щепотками где-то на животе, крестясь модернизованными крестиками. Двое крупных, плечистых, а третий горбун, закутанный в плед, безбородый, безусый, тоже в цилиндре. Вороные лошади лоснятся под сеткой, точно сейчас водою облитые, кучер сидит истуканом, и они, на высоких полозьях, застывшие как на выставке, с приподнятыми цилиндрами. У горбуна насмешливое личико, двое других братьев бровью не моргнут, цилиндры на отлет, так и проедут мимо пор дани.
Старший из братьев хор содержал, славился хор во всем Поволжье, да и до Москвы доходила о нем слава. Тенор в хору был, от него в обморок падали купчихи от чувствительности, да и весь хор подобран был из таких голосов и подголосков, что на него съезжались слушать из-за сотен верст. Музыка церковная исполнялась им самая сложная, самая трудная. Народу в соборе набивалось, как в горшок каши – крупника к крупинке, да и в ограде стоят и перед оградой на площади – все заполнено слушателями. Так пели!
Второй брат – тот мебелью увлекался. Ездил за границу, накупил на парижской выставке мебели всевозможных стилей. Гостиная, например, у него была „Жакоб“, кабинет „Луи Каторз“, спальня – „Бушэ“. Доставили ему всю мебель, распаковали, обставил он ею весь свой бельэтаж, запер его и не заходил туда в течение двадцати лет. А жил наверху в трех комнатках.
Горбун, – тот картины собирал – голландскую школу. Богатое собрание у него было. Меценатом считался.