Ведь понимает же человек, что специфическая особенность римского туризма накладывает отпечаток праздности, зевачества, беспокойного снования в погоне за достопримечательностями, то есть нарушает деловую, рабочую местную жизнь. И это-то именно и нравится нашему эстету. Он не задумывается о том, что это праздношатание, эта вечная оголтелая спешка носителей бедекеровского евангелия – нервирует коренное население, приучает его к паразитированию на легкой наживе, приучает его смотреть на свои древности как на неисчерпаемые источники дохода. Добро бы он верил, что этот туризм, эта верхоглядная жажда увидеть собственными глазами Клоаку Максима, чтобы потом всю жизнь чувствовать себя приобщенным к культуре веков, служат действительно источником познавания человеческой истории, развитию личности, приобщению ее к «мировой красоте». Оставайся автор, а с ним и все его единомышленники, при таком убеждении, – их ошибка была бы если не простительна, то понятна. Но все дело в том, что никакой ошибки, никакого заблуждения на этот счет у них, оказывается, нет; они отлично разбираются и понимают всю фальшь и лицемерие своего навязывания «чувства античного» массе неискушенных туристов; они отлично учитывают эклектизм своих собственных вкусов. И тем не менее продолжают пропагандировать эти вкусы как общепринятые для всякого культурного человека, – единственно из своей выхолощенной приверженности к прошлому, из своей ненависти и обидной неумелости разобраться в живом, во всем, что еще не покрыто мхом и плесенью столетий.
Вот рассуждения того же автора, подтверждающие эти мои мысли:
«…Пребывание в залах Ватиканского музея едва ли может доставить кому-нибудь искреннее удовольствие. Их холодное великолепие наводит уныние; бесконечные ряды белых изваяний, симметрично уставленных вдоль стен, внушают чувство потерянности, почти отчаяния от невозможности разобраться во всем этом племени статуй и бюстов – что-нибудь выделить из него, что-нибудь полюбить. В ровном и неживом свете музея сглаживаются все различия, исчезают все особенности, которые только одни убеждают в действительном существовании вещей. Даже мрамор перестает казаться здесь мрамором, и мертвенность белых форм, покрытых налетом сухой пыли, производит жуткое впечатление. Все чуждо здесь и далеко от всяческой теплоты жизни, все подобно кладбищу… С чувством облегчения выходишь, наконец, отсюда и с радостью ощущаешь на лице ветер и жар римской улицы.
Это говорю не я – это говорит мой противник!
Что остается добавить к столь уничтожающим признаниям? Если человек понимает сам, что все дело лишь в традиции, а не в ценности самих памятников искусства, если он сам проговаривается о лицемерном влиянии на ряд поколений этих традиций, – стоит ли доказывать всю поверхностность и уродливость шаблона этих традиций, их некритическую, рабскую тяжесть, формирующую поклонников старины, без всякой любви, без всякого выбора, слепо воспринимающих этот культ поклонения древностям!
Спорить здесь не о чем, и читатель вправе спросить, для чего затеял я этот умозрительный спор с Муратовым по дороге во Флоренцию? Затеял я его для того, чтобы показать, насколько эстетически, поверхностно, ради приличия воспринимают прошлое сторонники «общечеловеческой» культуры; насколько они опасны в своих стремлениях подчинить сегодняшний день прошедшему; какие тенденции обнаруживают они, втайне мечтая сделать современье лишь фоном для развалин прошедшего; как пытаются они в своем поклонении былому задержать ход времени, отдалить от нас во имя своего созерцательного дилетантизма наступление будущего.