Здесь не только смысловое воспроизведение молитвенного канона; именно этой молитвенностью сближается возвышенность человеческого возгласа с возгласом священнослужения.
Как уже замечено было, первичным формообразованием стиха было именно обращение к высшим силам – в лице ли божества, в лице ли князя или богатыря, возвеличение которых свойственно было первоначальному русскому стиху. И вот после многолетней разлуки стих письменный, печатный, и стих устный, голосной, сходятся в голосе, весславляющем
Так Маяковским, впервые после Пушкина, был сделан новый крупный шаг в развитии русской поэзии – соединение стиха, читаемого, глазами, и стиха речевого, произносимого перед многочисленной аудиторией, что так соответствовало внутреннему настроению поэта. Именно этим новым его отличием и характерен стих Маяковского. И потому, что им овладеть вовсе не так легко, как привычным, укладывающимся в размер и в строфу, так трудно усваивается стих Маяковского, мерящийся мерой человеческого дыхания, а не отсчетом слогов и ударений.
Могут возразить, что мною создается неправильная ориентация на древний стих, отошедший в вечность; что я пытаюсь свести Маяковского к архаическим формам стиха. Это неправда. Не к архаическим, а ко всем бытовавшим в народе, в форме ли поговорок, былин, песен; к формам русского стиха, основанного на иной мере, не поддающейся статистическим подсчетам ударений и слогов, а измеряемой великим мастерством так расположить слова, чтобы смысл, в них вложенный, заключал в себе и звучание, и размер человеческого голоса, его выразительных средств. Это не пение и не сказительство. Это выразительное произношение в таком порядке поставленных слов и фраз, чтобы они на едином дыхании сумели довести мысль до сознания.
Так выявляется и необходимость краткости выражений при наибольшей их доходчивости. Если стихотворение длинно, то, значит, не хватило ему средств выражения смысла. Скажут о сложности смысловой, для которой не хватит краткого изложения. Может быть, это возражение серьезно в отношении больших вещей – поэм, романов в стихах. Но даже в пределах этих сложных построений не может не быть обязательной точность, сжатость мысли, укладывающейся в один период, в единый возглас, определяемый тем же человеческим дыханием. Ведь если разбрасываться от одной мысли к другой, если прерывать одну фразу другой смысловой посылкой, никогда не получится лада, строя стиха. Можно, конечно, прибегнуть к искусственным мерам его измерения, но тогда вырастает угроза инерции размера, угроза, которая поражает множество стихотворных опытов, с виду имеющих все качества стиха и не содержащих никаких преимуществ перед унылой прозаической версификацией.
Говорят, что Маяковский настолько своеобразен, что всякая попытка остановиться на его творческой системе обречена на неудачу. Это отговорка. Ведь никто не уговаривает останавливаться на чем-либо. Подражание Маяковскому так же безнадежно, как и подражание Пушкину: сразу видишь подделку. Но объяснение размера шага, сделанного Маяковским в развитии русского стиха, необходимо. Не для того, чтобы топтаться на месте, а для того, чтобы разработать и понять, что же именно произошло в русской поэзии после его гигантского рывка вперед. Да, шаг был сделан гигантский, объединивший русский говорной, произносительный стих со стихом письменным, печатным, читаемым глазами. И пытаться перешагнуть через это не по силам будет еще долгое время никакому трехнедельному удальцу.
Структурная почва поэзии
За последние шесть-семь лет мы стали свидетелями подъема советской поэзии, оживления творчества старых и молодых поэтов. Появляются новые интересные имена, идут поиски, споры. Стоит ли называть произведения и их авторов? Лучшие стихи – в памяти читателя.
Важно, мне кажется, не забыть, что мешало развитию пашей поэзии послевоенных лет, вплоть до 1953–1954 годов. Общее впечатление, которое оставили стихи этого недавнего времени, можно выразить одним словом: опрощение.
Опрощение не есть понятие, тождественное простоте. Простота может быть результатом великого и сложного процесса творчества. Опрощение – сознательный отказ от трудностей и риска быть непонятным ради общедоступности и привычности. Высказываемое, таким образом, становится общим местом, против которого нечего возразить, но которому нечего и удивляться.