«Высоких гор» уже шестьдесят восемь лет, что он человек глубочайшей общественной ценности, что перебрасывать созданное им цепное учреждение, путать все его начинания, дробить коллектив рабочих медицинского персонала, в конце концов разрушать все дело образцовой помощи населению, угрожаемому туберкулезом, – преступно. Но Мосздравотдел помнит только одно: что в его власти закрывать и перемещать подведомственные ему учреждения. И вот 2-е отделение «Высоких гор» уже закрыто. То есть не совсем закрыто, но «влито» в Тубинститут. Конечно, от этой слитости никто не выиграл. Лицо «Высоких гор», дух его работы, во всяком случае, не мог сохраниться при слиянии с более многочисленным коллективом, обслуживающим Тубинститут. Говоря попросту, с таким трудом дисциплинированный нужный медицинский персонал тотчас же растворился в «служебных», казенных привычках обычного больничного персонала, не повысив его качественной ценности. Кроме того, конечно, старые врачи и сестры «Высоких гор» потеряли огромной значимости опытную базу, которую представляли для них операционная и анатомическая 2-го отделения «Высоких гор».
Та же участь грозит и основному отделению.
В прошлом уже были попытки закрыть их. Но вступился Моссовет, согласно постановлению которого без его особого разрешения сливать «Высокие горы» с Тубинститутом окончательно пока что не дано права. Но это «пока что», конечно, не дает уверенности в прочности существования санатория, нервируя работу его персонала. Главк просто указывает на дальнейшую необходимость слияния, как на дело решенное и лишь отложенное на более или менее продолжительный срок.
Вот какая гроза нависла над «Высокими горами».
После того, как диагноз диспансерного врача поставил их лицом к лицу со смертью, после первых пяти дней лежки в «карантине», больные – те из них, кто в состоянии бродить по парку, – начинают потихоньку обходить его углы и достопримечательности. Перемена одежды: халаты, туфли, твердый санаторный режим с его тишиной и суровой определенностью – переход ко всему этому от суеты повседневной городской, мелко дребезжащей жизни действует оглушающе. Больные медленно оживают, как примявшиеся и вновь расправляющие свои листочки цветы. Они осторожно обходят нижние аллеи, поднимаются к павильону, спускаются вновь к обрыву, возвращаются к солярию. Их движения неуверенны, они медленно передвигают ноги, как кошка, попавшая в незнакомое место и вдумчиво обнюхивающая стены.
Павильон – весь в завитушках колонн, в просветах боковых и. потолочных стекол, в черни и золоте фронтона, опоясанный под куполом причудливым орнаментом из фантастических птиц, клекочущих и распускающих крылья. Павильон рушится постепенно, медленно, подгнивая и осыпаясь штукатуркой. Когда его прелое дерево обнажается уж очень сильно, тогда приходят рабочие и обновляют колонны, вставляют свежие куски дерева взамен выкрошившихся бревен, пломбируют его облицовку. Вокруг него пахнет прелью и тяжестью древесной гнилой пыли. «Охрана памятников старины», в лице гражданина с «пострадавшим» лицом в чесучовом пиджаке и в довоенной панаме, наблюдает за побелкой и реставрированием. Реставрация тяжелыми совиными крыльями веет над этим местом. Символ мудрости – сова, вылетающая ночью, должна бы жить в этом павильоне. Такая же надутая, глупая и беспомощная днем, когда всем все ясно видно.
По бокам павильона на той же аллее стоят «миловиды» – шестиколонные круглые портики-беседки. Возле них высятся статуи Аполлонов и Венер.
Вдали, по аллее второго яруса, возвышается концертный зал, фонарем просвечивающий насквозь.
Больные бродят между разнообразных дерев, привезенных сюда издалека, – пихт, пиний, кедров, по дубовым и липовым аллеям. На главной верхней аллее стоит огромный дуб. Аллея восходит могучим закруглением к дому. По бокам всхода поворачивает круто завиток барьера с цветочными вазами, львами и насаждениями по каменным стенам. Наверху его заканчивает лестница, ведущая на террасу дома.
По аллеям медленно движутся белые халаты, мелькают сетки и трусы окрепших больных. Вот одна из фигур, с яблоком в руке, сходит вниз, в аллею. Из угла террасы ей навстречу появляется внезапно Дед. Больной вскидывает глаза на смятенную, расплавленную раздумьем Дедову физиономию. Думая, что глаза Деда, устремленные в пространство, остановились на нем, больной направляет к Деду шаги. Но тот почти его не видит: он сосредоточен, как поэт, гоняющийся за рифмой. Ему нужна какая-нибудь точка, на которой он мог бы сосредоточить внимание. Точкой этой оказывается яблоко в руке больного. Глаза Деда останавливаются на нем. Больной это чувствует и борется с желанием предложить яблоко Деду. Но Дед уже заметил его замешательство и, не выходя из своего раздумья, обращается к нему:
– Какое вкусное у вас яблоко! Какое прекрасное яблоко! – говорит он почти машинально.
Больной переводит взгляд на яблоко – да, яблоко отличное.
– Но почему у него не было стула?! – восклицает Дед той же интонацией.
Больной смущается и не может связать своего яблока с последним восклицанием Деда.