Я понял, что каждый день, пропущенный здесь для лечения, – это день пропущенной битвы, день успеха врага, день его наступления в глубь и в тыл пролетарского лагеря, в глубь и в тыл еще слабо укрепившегося социалистического искусства.
Санаторий, проверив и подтянув мой механизм физически, завел меня и на правильный ход своей системой, режимом, спокойным контролем, вновь поставив в границы реальных ощущений. Он напомнил мне своевременно и о моем деле, профессии, о честном ее применении, таком же честном, как честна и упорядочена работа его медперсонала.
И я благодарен санаторию не только за физическую поправку, но и за то чувство рабочей ответственности, которое он внушает всякому своей непрерывной, будничной, размеренной, напряженной работой.
И в кадрах строителей социализма эта ремонтная мастерская «машины всех машин – человека» также сооружена, поставлена, пущена в ход рукой и волей класса, который всюду, везде, во всех мелочах
Я выздоровел и закалился в санатории, попав в лад всеобщей огромной работы, кусочком которой является санаторий.
Я почувствовал здесь еще раз наново горячую ненависть к этому былому, которое пытается наложить ослабевшую лапу на все новое движение и становление жизни.
На этом кончается моя повесть о санатории.
Разгримированная красавица
Поезд идет к границе
Первые впечатления начинаются с той минуты, как, окончив хлопоты с паспортом и визами и получив чек на Берлин или Рим, выйдешь с Неглинного на Кузнецкий. Ты еще в Москве, но тебя уже нет в ней: ведь в кармане лежат все возможности видеть далекие города, ходить по иным площадям, слышать чужую речь. Москва, Кузнецкий, Мясницкая, Рождественка, еще не покинутые, – уже сжимаются от сравнений, уже отплывают от тебя, как отходящий от пристани пароход. Их становится немножко жалко. И люди, толкающие тебя на тротуаре, – толкаются по-иному, по-новому: они
Последние недолгие сборы, прощальные телефонные звонки, многочисленные, громоздящиеся друг на друга, мелочи расставания – не забыть бы чего, затем такси, вокзал, поплывшие назад лица друзей на платформе и вот уже:
Пока свыкаешься с давно знакомыми и каждые раз по-новому воспринимаемыми особенностями обстановки дальнего путешествия, – к окнам уже жмется ночь, проводник приносит чай с сухарями в обертках, опускает занавески, и широкобокий пульмановский вагон, мягко подрагивая и постукивая, настраивает мысли на свой особенный, дорожный лад.
Начинаешь ощущать каким-то шестым чувством, чувством путешествия, проносящиеся мимо, отлетающие назад куски пространства, роднишься со всем длинным составом грохочущих вагонов, вживаешься в их ритм и, в конце концов, становишься мельчайшей частицей огромного двигающегося железного тела, бунтующего на тихих сонных полях.
Это особенно ярко чувствуется, когда остаешься
Но до сна еще далеко, место усиделось, и после первого получаса расправляешь тело, уже привыкшее к шуму и к качке поезда, развертываешься, как успокоившийся еж, чтобы жить дальше после первого тревожного оцепенения.
В коридоре замечается некоторая приподнятость настроения: ведь поезд-то к границе. Объявления на трех языках, форма проводников, теплая вода в уборной – все говорит о подтянутости, о желании не ударить лицом в грязь перед отбывающими за рубеж пассажирами.