Одевали ее в зале с бархатными диванами, на которых были разложены невиданные платья. Рядом тоже, должно быть, наряжались, пробегали с нарядами модистки, слышался женский смех. Важная дама, в бархатном платье, румяная, седая, с необыкновенным бюстом, сама занималась Даринькой. Три мастерицы раздевали и одевали Дариньку, показывали даме, та отменяла пальцем, и Дариньку снова одевали. Наконец, дама выбрала, велела пододвинуть еще трюмо, всячески оглядела, повертела и сказала, совсем довольная: «Как вы находите, графиня?…» И сама за нее ответила: «Прелестно… ваш жених это именно и желал». Даринька удивилась, что дама говорит такое… но ее изумило платье, закрыло все. Платье было «как в сказке», как на портрете в Разумовском: из голубого газа на серебристом шелку, в золотых искорках и струйках, талия высоко под грудью, пышно нагофренной, схватывалась жемчужной лентой, падало совсем свободно, пенилось снизу буфами, было воздушно-вольно, не чувствовалось совсем, раскрывало в движениях тело, держалось буфчиками у плеч – и только. Даринька восхитилась и смутилась: плечи и грудь у нее были совсем открыты. Она прикрылась руками и смотрела с мольбой на даму: «Но это… невозможно!»… «Это же бальное, графиня… – удивленно сказала дама, – что вас смущает… князь сам и выбирал…» И показала Дариньке пожелтевший фасонный лист, где поблеклыми красками одинаково улыбались жеманницы в кисейках. Даринька опустила руки. Мастерицы восторженно шептались: «Чудо… один восторг!» Дариньку восхищало и смущало, что она вся другая, что она «вся раздета», что на ней все чужое, до кружевной сорочки, ажурных чулок и туфелек. Но когда причесал ее куафер и преклонился, как зачарованный, когда пропустили под завитками, чуть тронув лоб, лазурно-жемчужную повязку, когда дама надела ей жемчужное ожерелье с изумрудными уголками-остриями, натянули до локотков перчатки и мастерица веером разметала трэн, а восторженный куафер, что-то прикинув глазом и схватив что-то важное, выбрал серебряный гребень веретеном и впустил его в узел кос как последнее завершение шедевра, – Даринька все забыла. Смотрелась – не смела верить, что та, зеркальная и чужая, – сама она.
Когда пораженный видением Вагаев благоговейно прикрыл ей плечи пухом сорти-де-баль, Даринька растерянно спросила – а как же ее платье?.. Будет доставлено. А – это?.. – кивнула она на ожерелье. Вагаев развел руками и склонился. «Я говорила, я не могу… такое…» – «Это барон… не огорчайтесь, не разрушайте очарования, я все устрою… – просил Вагаев. – Если вам рассказать, как он безумствует…» Даринька смутилась и сказала: «Вы не знаете, я вам должна сказать…»
Начавшаяся опять метель переходила в бурю, когда Вагаев подсаживал Дариньку в карету, «Счастье! – сказал он радостно. – Дороги опять станут». – «И вы останетесь», – игриво сказала Даринька. «Я хотел бы остаться вечно».
Секло в окно кареты, трепало газовые рожки, гасило редкие фонари. Вагаев взял Даринькину руку и говорил, волнуясь, что это самый счастливый день, что она – «мечта», влекущая, недостижимая, вечная, воплотившая чудесно, неуловимая, Если бы он не знал всей чистоты и святости, которые воплотились в ней, он обманулся бы и сказал, что она самая опасная кокетка. Говорил что-то непонятное, называл «тициановской женщиной»… «Но не та вы, не та, которую видели с вами у Аванцо. „Лаура де Дианти“… – только овал вашего лица. Ваши глаза неповторимы… ни у одной Мадонны…» Говорил возбужденно, страстно и называл – графиня. Она спросила, смущенная, почему называет ее графиней… – что она так одета? «Земного имени нет у вас, небесная вы, пречистая… Святая Дева!..» – воскликнул он, совершенно безумствуя. Она отстранилась, в ужасе: «Нельзя… не надо так говорить… не смейте, вас Бог накажет!..» – и сжалась в углу кареты. В это время карета загремела под сводами театра.
Съезд кончился. В гулких сенях сидели у стен ливрейные лакеи с шубами на руках. В круглившихся пузато светло-лимонных коридорах было пустынно-строго, приглушенно играл оркестр. Даринька услыхала радостный запах газа, увидала лепные литеры на стене – «Ложи бенуара, правая сторона», волнующие чем-то. Старичок капельдинер взял розовый билетик, вскинул на кончик носа серебряное пенсне и повел за собой – к «директорской». «Это не… „Травиата“!.. – сказал Вагаев и просиял: Чудесно, Дари… „Фауст“!» «Фауст, ваше сиятельство, „Травиату“ отменили, главная наша солистка заболела», – шепнул старичок и бесшумно открыл им ложу.
Притаившийся темный зал пугал огромностью пустоты, из которой мерцало и следило. Музыка пела страстью, стена раскрылась, и явилось сияние – Маргарита, белая вся, за прялкой. Вагаев шепотом объяснял, трогал усами локон. Красноногий, вертлявый Мефистофель увлекал Фауста – красавца, с пышным пером на шляпе. Вспыхнула хрусталями люстра, все золотисто осветилось, и они перешли в салончик.