Метель бесилась, металась в вихрях, вытряхивала кули небесные, швыряла снежные вороха. Из этой беснующейся мути донесся оклик: «Эй!.. э-ййй!..» – и в зове бубенчиков и колокольцев, в мути от фонаря вычернились оскаленные морды ринувшихся на них коней. Лихач достал-таки «голубков» от «Эрмитажа», не парой, как обычные «голубки», а те же легкие голубые санки с серебряными витушками в колокольцах, но – праздничные, тройкой. Вагаев крикнул: «Какого че… вы там возились?!» «Да что, ваше здоровье, с землячком полпивка хватили, зави-руха!..» – весело отвечал лихач. И тут же, себе противореча, Вагаев бешено наградил «за расторопность», и лихача, и полупьяного «голубчика», крикнувшего из мути яро: «Ну-ну, барин… теперь держите меня… метель обгоним!»
Кони бесились, мешали сесть. Набежавшие лихачи держали. Дариньку усадили в мягкое, кто-то укутывал ей ноги, кто-то ласкал ей руку, – все пропадало за метелью. В гомоне голосов и ветре до нее долетело смутно, как мерно начали бить часы. В секущей мути пропали крики: «Не пропади, Никашка!» – все закрутилось в вихре, бульканье бубенцов и колокольцев. Мчались – сияли пятна, стегало снегом, душило, секло. Кто-то шептал: «Чудесно!..», кто-то сжимал ей руку, кого-то сшибли… – «держи-иии… и-и!» – все пролетало мутью. Крикнуло пьяным ревом: «С Питера шпарит, в рыло… авось не сдунет, р-роди-мы-и-и-и!..» У заставы тряхнули палисадник, махнули за канаву, через тумбу, вымахнули куда-то – попали враз, куда и следовало попасть… – «и-йех, по-пи-и-тер-скай-ай-д-по-доро…» – ни мысли, ни слова, ни дыхания: бешеный гон, мельканье…
XVII
Метельный сон
Бешеный гон на тройке остался в памяти Дариньки безоглядным мчанием куда-то в прорву, и в прорве этой не было ничего ужасного: захватывающий восторг – и только. Так и остался бешено-дробный говор:
Из налетевшего мутного пятна выклюнулся фонарь, прыгнула на свету серебряная дуга с задранной конской мордой, подскочили молодчики в поддевках, бережно подхватили под руки, бережно раздевали, провожали в нагретые покои с остро-икорным духом в букете вин, – в светлую залу с зеркалами, со спущенными шторами в подборах, с кубастыми свечами в хрустальных люстрах, многолюдно-нарядную, с белоснежными столиками в огнях, с эстрадой в елках, заляпанных небывалыми цветами, с «боярским хором» в кокошниках, с Васей Орловым – запевалой:
Степенный и обходительный хозяин радушно приветствовал: «Давненько, ваше сиятельство, не навещали», мигнул белому строю половых, действуя больше пальцем, – «особенно заняться», и усадил сам «спокойненько и поближе к песням, у камелька». Стол был парадный, под образом в золотом окладе с теплившейся лампадой. С метельной ночи приятно было попасть в уют, слушать с детства знакомое –
В глазах Вагаева не было прежней настойчивой и пытливой ласки, так волновавшей Дариньку: он казался рассеянным. Она подумала, отчего с ним такая перемена… мысленно повторила удивленный вопрос его: «Как вы могли узнать?!» – вспомнила рассказ его о чудесном спасении в метели. «Вы необыкновенная… – сказал неожиданно Вагаев, как бы продолжая тот разговор, под святыми воротами, в метели, будто о нем думал, – провидица вы… и знаете?.. – мне теперь стыдно многого, что во мне, что вы можете как-то знать…» – сказал он просто, без привычного щегольства словцами. Она недоверчиво взглянула и поняла, что он говорит искренно. И ей стало легко, приятно, не страшно с ним. «Какая провидица, недостойная я… просто знаю немного о святых и…» – «И можете
– С Димой, кажется, не случалось этого… подобной… как это… ну, вдумчивой, что ли, серьезности с женщинами, – вспоминал Виктор Алексеевич, – и его озабоченность, необычная для него «раздумчивость» в разговоре с Даринькой у «Яра» меня смутила. Не ревность была во мне. а… почувствовал я тогда впервые, что в нем рождается какая-то близость к ней, что он слышит особенное в ней, чарующую «тайну», что выше всех женских прелестей, что покоряет мужчину, держит, влечет и не отпускает, пока эта «тайна» не раскрыта. У редких женщин бывает это… «тайна» Обыкновенно тает, как только женщина «раскрывается» телесно. Но если
В Викторе Алексеевиче была не ревность, – он был крепко уверен в Дариньке, а «тревожащее томление», неопределенно пояснял он, «или, если хотите, ревность, но ревность знатока, которому досадно, что есть другой, постигающий прелесть „вещи“, ценность которой только ему, знатоку, „понятна“.»