Прочь обезьяньи лапы! Ты не смеешь! Мой труд нельзя ни реквизировать, ни национализировать, как нельзя мысли моей ни повелевать, ни приказывать — меня можно только убить.
P.S. Весь сыр-бор загорелся из-за Михайловского. При чем Михайловский? Какое тебе дело до Михайловского? Михайловский — русский писатель, обысков не производил, в тюрьмы никого не сажал, говорил о правде — истине и справедливости. Какое тебе дело до правды? Твоя правда — ложь, твоя истина — обман, твоя справедливость — застенок.
КЛАД{*}
Эка, куда его занесло! Ищи среди бела дня на Набережной в Париже —
нарочно не придумаешь!
Клады кладутся с зароком — и первое дело: знать зарок.
А зарок зароку рознь: один зарок — на голову человечью, другой — на сорок голов воробьиных, третий — на «отчу», а бывает — на матерное слово:
выругайся — и клад покажется, а без того всю жизнь ходи вокруг
и — ничего!
Клад в Париже лежал с зароком на матерное слово.
Вот и подумайте!
Ведь это на Москва-реке с таким зароком — да тот же, ну... Пильняк давно бы его, походя, забрал, а тут — в Париже —
Ведь население еще не просвещено! и не только мысленно, а и громко не употребляют таких слов!
Да и из русских заезжих, ну, скажите, кто из литературного круга разумеет? Возьмите для примера самого Милюкова или Фондаминского с Авксентьевым, ну нарочно при всех попробуйте проэкзаменовать!
Да им самое ходовое из этого словаря коломенского, что тому же Пильняку по-английски.
Да, трудно придумать что-нибудь более несообразное и более замысловатое, как такой зарок — в Париже!
Купил Поляков соломенную шляпу. У Делиона купил на Сен-Жермене. Надел — крепко. Идет — посвистывает. (В Европе все посвистывают, у нас — не полагается!)
Дни яркие — солнцем проняло — прёт.
А у него с глазами чего-то:
и не двоится, а муть,
зажмурится, потрет — пятно —
ультрафиолетовое.
Шел Поляков по Набережной к книжным ларькам:
не найдется ли какой книжки оккультной?
Сколько хотите! — и оккультной и по терапии.
Остановился. Прицелился — книга к книге, всякие —
Но только что за корешок тронул, откуда ни возьмись ветер — как дунет:
шляпу-то и сорвало,
вскрутнуло!
и — в Сену.
Тут Поляков не удержался: досадно — новенькая ведь! у Дел иона! — да как матнёт —
И кто бы подумал:
Поляков жизни благочестивой —
Поляков-Литовцев!
прошлым летом вместе на гору Андекс подымались (это вроде как наша Лавра монастырь) и с Элиасбергом, и какие уж там слова, он и песен-то не поет... Постойте! у Шестова — рисовал Шестова Борис Григорьев, зашел Поляков посмотреть — это Борис Григорьев! Или и в самом деле прав Шкловский: уши даны человеку не для того, чтобы все слушать, а чтобы хлопать ушами!
Поляков не удержался —
И в ту же самую минуту в глаза его влипли листы — лист за листом — расписанные, как нарезанные, с усиками, закорючками —
а это клад вышел!
Тронул: бумага старая, а живет. И ничего сразу не разберешь — чего это? — а наше — русское.
— Сколько? — спросил Поляков по-французски.
И не торгуясь, заплатил мелочь —
продавец-то и сам ничего не понимает, откуда?
Забрал Поляков связку и домой.
А какая была шляпа — соломенная! — Делион!
Как ехали из России, взяли мы с собой земли — так с переточку в костяной коробке —
русская земля!
Был я всем и стал ничем, как и всякий тут русский без России.
А земля — это и память и крепь.
Жили мы у Делион на Кирхштрассе. Только что начали обживаться: подвесил я над столом паука, открыл «Обезьянью палату» и за работу.
Русскому человеку тут, в Германии, большое ученье: начинай с аза и долби, как школьник —
книг, каких хочешь, — ведь нет такого вопроса, над которым бы не потрудился немец! — и вокруг работа кипит: слышали вы, как проходит поезд, как он дышит, так тут работа.
Ноябрь — там в России первопуток, а здесь дождище, самая осень и только клён стоит перед окногл зеленый.
В субботу приходили дети — в «Обезьяньей палате» им вольготно: ведь для них все в ней живое от пряника «Micheli» до черного Унтергрундика, такого косматого духа, который по подземной дороге — от Wilhelmplatz до Wittenbergplatz — ночью один катается, винтики проверяет.
Приходила Ира, — играли в медведи.