Прежде я старался об этом не думать, потому что у меня голова шла кругом. Теперь я порой нарочно думаю об этом, чтобы заглушить голос, который все чаще звучит во мне и спрашивает: «Разве она виновата, что ей навязали этого ребенка? Откуда ты знаешь, что творится в ее душе? Конечно, она женщина и не может не любить ребенка, когда он родится, но кто тебе сказал, что она сейчас не чувствует себя такой же несчастной, как ты?»
Тогда я начинаю думать, что она, быть может, еще несчастнее меня, и в такие минуты мне хочется опять заболеть воспалением легких. Жить с этим хаосом в душе невозможно.
Выздоравливая, я все чаще возвращаюсь в тот же прежний заколдованный круг. Доктор уверяет, что через несколько дней мне уже можно будет ехать. Что ж, и поеду. Здесь слишком близко к Варшаве и Плошову. Быть может, это просто фантазия, но мне кажется, что в Риме, на Бабуино, я обрету душевный покой. Не ручаюсь, что и там не буду думать о прошлом, — вернее всего, буду думать о нем с утра до вечера, но так, как думает о нем монах за монастырской решеткой. Впрочем, не стоит гадать, что будет, — знаю только, что здесь мне не усидеть. По дороге заеду к Ангели: непременно хочу, чтобы в Риме у меня был ее портрет.
Покидаю Берлин. Я раздумал ехать в Рим и возвращаюсь в Плошов. Как-то я писал в своем дневнике: «Она для меня — не только страстно любимая женщина, но и самое дорогое на свете». Так оно и есть! Как бы это ни называлось — невроз или старческое безумие, — мне все равно. Это чувство вошло мне в кровь и в душу. Поеду в Плошов, буду ей служить, заботиться о ней, и в награду хочу только одного — видеть ее каждый день. Не понимаю, как я мог воображать, что буду в состоянии жить, не видя ее. Письмо тети словно осветило мне то, что я таил от самого себя. Вот что пишет она мне в этом письме:
«Я не писала тебе подробно о нас, потому что не могла сообщить ничего радостного, а врать не умею, так что лучше было молчать, чем тревожить тебя, когда ты нездоров. Меня сильно расстраивают дела Кромицкого, и я хочу с тобой посоветоваться. Старый Хвастовский показал мне письмо от сына, тот пишет, что дела Кромицкого в ужасном состоянии и ему грозит судебный процесс. Все его там обманули. Потребовали от него срочной поставки огромной партии товара, и так как времени на это дали очень мало, он не успел проверить качество материала. А материал весь оказался очень плохого качества и забракован, — теперь Кромицкого еще вдобавок обвиняют в мошенничестве и хотят отдать под суд. Дай-то бог, чтобы хоть этого не случилось, тем более что он тут ни в чем не виноват. Разорение все-таки не так страшно, как позор. Я совсем потеряла голову: не знаю, что делать, как его спасти? Боюсь рисковать теми деньгами, которые предназначала для Анельки, а между тем необходимо хотя бы избавить его от суда. Жду твоего совета, Леон, при твоем уме ты сможешь что-нибудь придумать. Ни Целине, ни Анельке я не сказала ни слова, ведь обе они нездоровы. Особенно Анелька меня ужасно тревожит. Ты представить себе не можешь, что с ней делается. Целина — хорошая женщина, но она всегда была чересчур prude[45] и в этом же духе воспитала дочь. Не сомневаюсь, что Анелька будет отличной матерью, но сейчас меня иной раз даже зло берет, как на нее погляжу. Когда выходишь замуж, надо быть готовой к последствиям, Анелька же в таком отчаянии, как будто беременность — это позор. Каждый день замечаю на ее лице следы слез. Жалко смотреть на ее похудевшее лицо, синие круги под глазами. А в глазах у нее — какая-то боль и стыд, и всегда кажется, что она сейчас расплачется. В жизни своей не видела, чтобы женщина так тяжело переживала свое положение. Пробовала ее уговаривать, бранить — ничего не помогает. То ли я ее слишком люблю, то ли под старость уже не хватает у меня энергии. Притом это такая добрая девочка! Если бы ты знал, как она каждый день расспрашивает о тебе: не было ли письма, здоров ли, куда думаешь ехать, долго ли еще пробудешь в Берлине? Она знает, что я люблю поговорить о тебе, и целыми часами готова вести со мной такие разговоры. Молю бога, чтобы он сжалился над ней и дал ей силы перенести ту беду, которая ее ожидает. Я так боюсь за ее здоровье, что не решаюсь ни единым словом намекнуть на неудачи ее мужа. Но ведь рано или поздно она все узнает. Целине я тоже ничего не говорю, ее и без того убивает состояние Анельки, и она не может понять, почему Анелька так трагически относится к своей беременности».
Почему? Один я это понимаю, я один мог бы ответить на этот вопрос. И потому я возвращаюсь в Плошов.