Поланецкий огляделся по сторонам. В комнате было по меньшей мере с полдюжины овсянок, жаворонков, синиц и чижей, не говоря уже о воробьях: целая стайка их порхала за окном в ожидании кормежки. В комнате Васковский держал только птиц, купленных на птичьем рынке, а воробьев не пускал. «Куда их всех, а нескольких впустить — тоже несправедливо», — говорил он. Клетки висели по стенам и в оконной нише, но птицы только спали в них, а днем летали по всей комнате, наполняя ее щебетом и оставляя свои визитные карточки на книгах и рукописях, которыми завалены были столы и все углы.
Были пичуги совсем ручные, садившиеся Васковскому на голову. Под ногами хрустела конопляная шелуха. Для Поланецкого это была картина привычная, и он только плечами пожал.
— Все это, конечно, очень мило, — заметил он, — но позволять драться у себя на голове, по-моему, уже слишком. И пометом пахнет.
— Франциск Ассизский всему виной, — отвечал Васковский. — Это благодаря ему полюбил я птиц. Есть у меня и парочка голубей, но они не летают, такие сидни.
— Вы, наверно, увидитесь с Букацким, — сказал Поланецкий. — Я от него письмо получил. Вот.
— Можно прочесть?
— Для того я его и прихватил.
Васковский взял письмо и, дочитав до конца, заметил:
— Люблю Букацкого за доброту. Но, по-моему, он немножечко того…
И Васковский постучал себя пальцем по лбу.
— Это уже становится забавным! — воскликнул Поланецкий. — Представьте себе, в последние дни я только и слышу про своих знакомых: «Он немножечко того…» — и пальчиком тук-тук по лбу Ничего себе, приятное окружение!
— Так оно отчасти и есть!.. — с улыбкой отвечал Васковский. — А знаешь отчего? Это все беспокойный дух ариев, который в нас, славянах, бродит сильнее, чем на Западе. Ведь мы — самые младшие арии, сердце и ум у нас еще не охладели. И чувствуем острее, принимаем ближе к сердцу, и думаем серьезней, все сразу стараемся к жизни приложить… Я много повидал на своем веку и давно это приметил… Славянская натура — она удивительная!.. Вот, например, немецкие студенты кутят — и что же? Это не мешает им прилежно учиться и вырастать дельными людьми. А попробуй начать таким же манером кутить славянин! Да он погибнет, упьется насмерть. И так во всем. Немец-пессимист напишет целые трактаты о том, как безотрадна жизнь, но это не помешает ему пить пиво, плодить детей, наживать деньги, поливать свои клумбы и спать сном праведника под периной. А славянин или повесится, или погрязнет в распутстве, бесшабашной жизни, сам влезет в грязь, которой и захлебнется… Встречал я, дорогой мой, таких байронистов, которые до смерти добайронничались… Как же, как же… Знавал и таких народолюбцев, которые спивались по кабакам. Мы ни в чем не знаем меры и не будем знать, потому что безмерная увлеченность идеей всегда сочетается у нас с безмерным легкомыслием… и еще знаешь с чем? С тщеславием. Ах, боже мой, до чего же мы тщеславны! Вечно лезем вперед, хотим быть на виду, чтобы о нас говорили, удивлялись и восхищались. Возьми того же Букацкого: по уши погряз — вот именно погряз — в скептицизме, в пессимизме, в буддизме, в декадентстве и невесть в чем еще, полный хаос; в самое болото залез и отравляется этими миазмами. И бравирует еще. Удивительные натуры! Искренние, чуткие, все близко к сердцу принимающие и заодно — актерствующие. Думаешь о них с симпатией, но хочется одновременно и смеяться, и плакать.
И Поланецкий вспомнил, как в первое посещение Кшеменя рассказывал Марыне о своем житье-бытье в Бельгии — как с несколькими друзьями-бельгийцами увлекся пессимистической философией, убедясь, что не в пример им вкладывает в это всю душу и только портит себе жизнь.
Это верно, — подтвердил он. — Мне тоже приходилось это замечать. Так что ни черта из всех нас не получится.
— Нет, наше назначение в другом, — сказал старый учитель, с отсутствующим видом глядя в замерзшее окно. — Наша горячность, способность увлекаться идеей — все это бесценные свойства для выполнения миссии, которую Христос возложил на славян. — И, указав на загаженную птицами рукопись, Васковский загадочно сказал: — Видишь, с чем я еду в Рим. Труд всей моей жизни… Хочешь, почитаю?
— К сожалению, мне очень некогда. И поздно уже.
— Да. Смеркается. Ну тогда в двух словах… Я думаю — больше того: глубоко верю, — что славян ждет величайшая миссия… — Старик остановился, потирая лоб рукой. — Что за удивительное это число — три… Есть в нем какая-то тайна!
— Вы говорили о миссии славян, — нетерпеливо напомнил Поланецкий.
— Погоди, тут есть связь. Видишь ли, в Европе три племени: романское, германское и славянское. Первые два уже выполнили свое предназначение. И будущее принадлежит третьему.
— И что же должно оно совершить?