Куда я? К кому? С приданым. Может, к му-жу? Тогда ведь кричал: «Женюсь». Хм… женится… Но даже разыскивать Полещука — подумайте только: разыскивать — нет нужды, во-первых, ненавижу, ненавижу его — уж теперь-то знаю точно, видеть не хочу, не только искать, а во-вторых, разве не слышала: «Полковника убило!» Значит, скорей всего, и нет его. Нет Полещука. Только почему полковника? Ну, второпях крикнули. Раз полком командовал, значит, полковник. От мыслей жгло голову, хуже, чем от ран, копилась в груди мука. Да если б и жив был, и знала где — разве бы написала ему, поехала? Да ни за что! Одни его уши, зубы видеть не могла. Вдруг у маленького будут такие? Желтые, с клыками? Вдруг будет копия — Полещук?» Мысль окатывала холодом. Утром, когда приносили кормить, оглядывала, ощупывала розовое тельце. Какие ушки? Не торчат ли? Вроде бы нормальные. Зубов нет, а ушки мои. Как у меня. Светлые-светлые волосики — тоже мои. И глаза младенческие, в голубую синь, недоспелые черничинки… Нет, не Полещука. Не те, не его. Глаза, правда, женщины говорят, меняются, волосы темнеют. Но пока это мой сын. Мой. И будет на меня похож. Будет только мой. Про себя уж назвала его Петром, Петенькой, как моего отца. А отчество… Пусть будет Алексеевич. Пусть по Алеше? Грешно? Стыдно? Да, грешно… Господи, господи! Вот, совсем как мать, призываю всуе имя Божье. Замолилась. Она-то была верующая. А я… И ее подарок — иконку — не сберегла, и себя — тоже. А ведь береглась. Не сдавалась. Сколько рук оттолкнула… Бывало, и кулаками, и ногами приходилось отбиваться. И Алешу тогда оттолкнула. Не стала женой. Не стала вдовой. А кем? Кем стала? Ке-ем? Дура! Гадина. Сейчас, может, хоть его, Алешиного, сына кормила бы, хоть так остался бы он со мной, грел душу. Казнила себя, тряслась в ночных рыданиях. Ночью все безысходно. Ночью нет просвета. Ночь для дум — худшая пора. Что за судьба? За что такое? Мать и бабушка говорили — наказание человек несет за грехи, по заслугам. Что же я такого нагрешила? Нагрешила. Лучше бы уж погибнуть. Не вернуться… Уцелела. Третье ранение — и уцелела. И еще вот так… Такой..
Темная февральская глушь за окошками. Долгая-долгая тьма. Я — мать-одиночка. Одиночка Одинцова. Все сошлось. Болят все время, напоминают прошлое раны: колет в боку, отдается в опустелом, одрябшем, не моем будто животе. Хрипит на вздохе и выдохе грудь. А я живу. Не сплю.
Где-то далеко, внизу, в родильной, кричат женщины. Творится жизнь. А ведь и это не мед, ух как больно — рожать. Мальчика я родила. Правда, худенького… Вес ниже нормы. Врачи говорят: ничего, вес наберет.
Бывает хуже. А он за первые дни, без моего молока, еще потерял. Спасибо этой Алевтине Ивановне. Храпит сейчас рядом. Спит — заслушаешься — мотор работает. Ест тоже славно, за обе щеки, все, что подадут. В тот же день, как родила, встала, ходила по палате и в коридор. Смеялась над нами: «Я, девки, в колхозе на поле, на покосе под кустом раживала. Как вот в первобытности. В войну-то никто на твое пузо не молился. Можешь не можешь — робь, коси. А родить черед пришел — айда, вон копна, там телешись». Такой, может быть, и должна быть женщина. Земля. Природа. А ведь, если разобраться, я ничем этой Кошкиной не уступаю. Чем хуже? Всего навидалась. Моложе я. Раны как-нибудь заживут. Работу найду. Хм… Ну, не шмыгай, хватит реветь! Все образуется. Может, сестрой в ясли… И сын будет при мне. Хм… М-м… Да успокойся ты! Вся подушка мокрая, теплая, соленая. Соль на губах… Молчи! Лежи тихо! У тебя ведь сын! Никакая ты не одиночка.
Чуть светлеет вроде бы. И опять там, внизу, кричит роженица. Доносится плач младенцев. Идет жизнь. Идет. Стонут, храпят, вскрикивают во сне матери. А где-то недалеко в палате возятся, лежат рядами их сыновья, дочери — новые дети. Единственное как будто, что противопоставлено войне и смерти, — вот это унылое двухэтажное здание военной постройки, возведенное, может, всего год назад из шлакового кирпича и без всякого, кажется, архитектора, неумелыми руками. Все здесь кривое, косое: и окна, двери, полы, потолки. Был бы жив отец, потешался бы над таким строением.
Мысли перескакивают.