— На люди с тобой выхожу — должна быть красивой.
— Только и того, что водишь меня на люди, как на ярмарку.
Насупился Штефан, ощетинились усы, глаза, тяжелые, холодные, уставились на Марийкино свежее, нецелованное лицо.
— Всего имеешь вволю, разве только птичьего молока не хватает…
— Имею, Штефан, по горло имею…
— Выгнать бы тебя, голубушка, — скрипнул Штефан желтыми зубами, — пошляться по селам, как когда-то!..
Замолкла Марийка — страх стиснул сердце. Все ее богатство — красота да страх перед большим светом. Исходила много дорог от детских лет до девичества, от уюта отцовской хаты до Штефановых светлиц, всю войну ходила из села в село и все по дороге растеряла, даже лицо расстрелянного хортистами отца ушло из памяти. Все растеряла, кроме красоты.
Молчала Марийка — боялась большого света.
А на селе известно как: не успел споткнуться, скажут — ногу сломал. Пошла молва, что Штефан Марийку побил, а он только замахнулся.
Так и не ударил…
Когда начало светать и над Жонкой задымились седые туманы, вернулся Штефан домой — сено на Затынке караулил — и остановился в воротах как вкопанный. Из овина крадучись вышел Карпо Гануляк и махнул через тын, только лопухи захрустели под ногами.
А Марийка стояла у дровяного сарая, за овином — бежать ей было некуда. Стояла — расчесанная Карповыми пальцами, нацелованная за все те годы, что Штефан ее берег, испуганная и неподвижная.
Штефан рванулся от ворот, словно с цепи сорвался, кулак с разгона разрубил солнечный луч, осветивший Марийкино лицо, просвистел у самых ее губ и увял — так добрый конюх и в сердцах конягу не ударит.
Марийка ждала побоев. Дрожала от страха, но ждала их — они должны были теперь обрушиться на ее голову, сам бог велел.
Но Штефан не ударил…
Пожалел… Пожалел? Неужели пожалел?!
Луч добра сверкнул из холодных Марийкиных глаз, упал зайчиком на стиснутые Штефановы губы…
Он опустил руки — кровь отхлынула от побагровевшего лица — и сказал спокойно, по-хозяйски:
— Иди в хату, проспись. Вечером гости будут.
Задрожала Марийка, как подрубленная осинка, исчез зайчик со Штефановых губ.
— Штефан…
— Иди в хату.
— Штефан! Побей меня… Слышишь, что говорю: побей!
Повернулся спиной — и за ворота.
— Приду к обеду. На Поляницу нужно…
Побежала за ним вслед, споткнулась на дороге и крикнула:
— Вернись, Штефан!
Оглянулся:
— Чего тебе?
— Побей, Штефанко. Чай, и скотину бьют, хоть на зарез иль на продажу держат…
Пошел не оборачиваясь.
А когда скрылся из глаз, Марийка вяло прошептала:
— А, чтоб тебя бог побил…
•
На следующий день женщины судачили у ручья:
— Марийка Штефанова с Гануляком убежала.
— Брешут, Карпо дома. Сегодня только видела.
— Так что же — одна? С чего бы это?
Никто не знал, с чего.
Но тут принесли хлопцы с улицы свежую новость, да такую, что та, первая, развеялась, как дым:
— Штефан застрелился! В своей хате… Из охотничьего ружья…
За спасибо
«Пускай только отвихрится мартовская метель, а то, вишь, опять снегу намело, до автобуса не дойдешь, только бы обочины подмерзли, чтоб под ногами болото не чавкало, — и поеду, — думала бабка Мария, укутывая ноги в полу старого кожуха, который давно уже служит в этой хате одеялом, ой как давно! — еще Анечка топталась на нем, а после нее те двое чужих, которых Мария вынянчила просто так, за спасибо. — Пускай только потеплеет, тогда уж поеду в город, к Анечке, — меньшого внука выхаживать. Что ни говори, своя кровь».
Старый кот сидел, подобрав хвост, в ногах у Марии и снисходительно поглядывал на бабку зеленоватыми глазами: чудит его хозяйка, никуда она не поедет; слыхал он про этих родных внуков давно, еще когда малым котенком, Мурчиком, карабкался вверх по шерстяному одеялу, что вон висит на жердочке. Вечно о внуках говорила, а чужих детей нянчила. «Всегда куда-то едешь, хату продаешь соседям — пугаешь старого мурлыку, но ты, бабка, добрая, да и халупу свою тебе тяжело будет покинуть».
— Брысь! — шикнула Мария на кота, но не согнала его с постели. «Добра в этой хате отроду не бывало, так и жалеть не о чем, а там, у Анечки, — светлые комнаты, электричество и вода на кухне, не надо по воду к ручью бегать. А у Анечки маленький Ромчик недавно родился, он-то для меня дороже, чем эта покосившаяся хата, крытая дранкой. А как же…»
Кот тоскливо зажмурился и свернулся клубком у бабки в ногах. Вдруг он резко поднял голову — бабка уже дремала, — насторожился: скрипнула дверь в сенях, отворилась дверь в комнату. Белые клубы пара вкатились в хату, и в этих парах, будто Саваоф в облаках, тот, что на потемневшей иконе над кроватью, явился сосед Гаврило, весь в снегу.
Мария приподнялась, свесила с печки жилистые, натруженные ноги. Она обрадовалась, что пришел Гаврило. Томится он от зимнего безделья. Года три назад овдовел, остался с махоньким Васильком — дал бог под старость ребенка, а мать прибрал. Гаврило живет в достатке, есть у него и хлеб и к хлебу — рулевым на сплавах хорошо платят, только скучно ему зимой в своей хате.
— Письмо вам принес, Мария. В село ходил, почтальона встретил, он и попросил меня передать вам письмо.