Мария Юрьевна закричала сипловатым, до дна души пробирающим голосом, что кучер лжёт. «Князь слуг моих насильством удержал, а этот гнусный его клеврет увёз меня из Ковеля, не дав как следует собраться, и немало моих вещей и драгоценностей осталось у бывшего мужа и мучителя моего!»
Николай Сапега своей рукой скинул кучера на землю. Тот, похоже, только теперь догадался, что он уже не на земле князя Курбского, но было поздно. Сапега стал бить его тяжёлой рукоятью плети, кучер загораживался руками. В конце концов они повисли у него перебитые, так что он до конца жизни вряд ли мог играть поводьями.
Его бросили на площади, а лошадей, принадлежавших Курбскому, Сапега приказал загнать в свою конюшню. Мария Юрьевна и верная Раинка, сразу обратившая на себя внимание Сапеги, нашли прибежище в его доме.
Ян Глебович, спокойно и брезгливо наблюдавший за расправой, посоветовал Неупокою:
— День ещё отсидишь у меня, а там ступай куда Бог велит. По жалобе Марии Юрьевны начнутся разбирательства, не до тебя станет. Да к ней зайди из учтивости, поспрошай, чем её князь обидел. Андрей Михайлович мне друг, я не хочу меж их встревать.
— Я, пане каштелян, рад услужить тебе, — ответил Неупокой, помня, чем обязан Яну Глебовичу.
Тот не удивился, когда Неупокой попросил у него убежища «от посадских». Глебович сам их не любил, тем более социниан. Он решил, что Неупокой оказался жертвой очередной распри между еретиками. Понятно, что с Будным, которого Глебович презирал не только за еретичество, но и за связи с тайной службой, каштелян знакомства не водил. С этой стороны Неупокой был в полной безопасности. Оставалось дождаться Игнатия и уходить, но тот пропал. Два томительных вечера Неупокой провёл в беседах с Яном Глебовичем, тоже скучавшим в гордом уединении: с воеводой Сапегой он общего языка не находил — пан Николай был груб, сластолюбив и склонен к хмельному питию. Для него-то появление Марии Юрьевны с Раинкой было двойным праздником.
Яна Глебовича по заслугам упрекали в цинизме, зато говорить с ним было легко и интересно, ибо он, не имея твёрдых принципов, редко настаивал на своём. На всё у него был двойной взгляд, находились аргументы за и против: самодержавие и вольность, война и мир, православие и лютеранство воспринимались им как неизбежные реалии этого мира, в котором надо жить, а не пытаться переделывать его. Будь он московским боярином, у Ивана Васильевича вряд ли возникло бы желание казнить его. Не за что... Когда Неупокой дошёл до неизбежного крестьянского вопроса, пан Ян и тут высказался свободно, двоемысленно, но и неотразимо убедительно.
Верно, габане — притеснение крестьян — усилилось в последние десятилетия. При Сигизмунде Августе паны взяли такую волю, что мужики стали совсем бесправны перед ними. Дошло до того, что ради увеличения денежных податей — цынша — землевладельцы «поворачивали подлые грунты в середине и даже добрые», то есть объявляли крестьянам, что те должны платить за свои волоки в полтора раза дороже. За невыход на панщину в первый день наказывали двойной отработкой, вторично — денежным начётом, а в третий раз — батогами «до осознанья». Король пытался вмешиваться, «бачичи таковые трудности подданных наших непотребные», но заявлениями всё и ограничивалось. Немало вооружённых крестьянских ватаг ушло в леса, особенно после «Уставы на волоки», узаконившей закрепощение старожильцев.
Но на большинстве фольварков крестьяне продолжали сеять хлеб, урожаи росли и многие старожильцы, как ни странно, богатели. Не только праздничные ярмарки, но и воскресные торги радовали разнообразием и дешевизной всевозможного товара. Голландским полотенцам Глебович предпочитал крестьянские ширинки из выбеленной на снегу тканины с неброской вышивкой синих, сиреневых и медвяных тонов; в замковом обиходе не переводились горшки-глечики и глиняные кувшины, облитые глазурью и тоже задушевно изукрашенные; и сбрую конскую, кожаную и железную, выделывали ему свои крестьяне в счёт панщины... Но главный показатель — всё-таки хлеб. Откуда он при подневольном, почти рабском труде?