Как ни обозлён был он жалобщиками с их наглым сознанием сословных прав, он весь ушёл в новое мучение как в раковину, и обожжённые люди, валявшиеся на земле, перестали занимать его. Царь убежал в избу. Больше Игнатий никогда его не видел.
То, что он позже слышал и читал о нём за рубежом, не удивляло, ибо вполне совпадало с единственным впечатлением от молодого государя...
...Утром двадцатого июня у стен Воздвиженского монастыря в Москве плакал юродивый Василий Блаженный. В последний год он приобрёл особую известность, его пророчества москвичи слушали ещё охотнее, чем рассуждения Косого. Толпа собралась мгновенно, люди сбежались из разных городских концов, будто невидимые вестники на шальных конях облетели улицы от Зарядья до Арбата.
Во всхлипах и подвываниях Блаженного слышалась детская обида — на Бога, на царя — и ужас перед ближайшим будущим. Его вериги от каждого шевеления не звякали, а скрежетали, и пыльная ступня подогнутым пальцем бессильно царапала землю. Она казалась отдельным существом, голым и битым, пытающимся под глинистой коркой отыскать хоть запах влаги. Люди стояли в молчании, а если плакали, то украдкой, понимая, как неприлично перебивать пророческий скулёж Блаженного.
Игнатий и Косой не плакали. Фёдор о чём-то крепко размышлял.
Вечером загорелась деревянная церковь, возле которой плакал Василий.
А двадцать первого июня загудел самый большой московский пожар — решающий...
Разобраться в дальнейших событиях, определивших и его, Игнатия, судьбу, помог всё тот же бестрепетный Косой. «Не подобает верить в чудеса» — заповедь эта не только освобождала его от веры в древние чудеса, но заставляла искать простые объяснения новым.
Бабку государя Анну Глинскую обвинили в волхвовании: «Вымала-де сердца человеческие, да клала в воду, да тою водою, ездячи по Москве, кропила, и оттого Москва выгорела». Фёдор обратил внимание на то, что слух о волхвовании Анны исходит от людей, близких к боярину Фёдору Скопину-Шуйскому.
— Не вем, какая у посадских надежда на Шуйских, но она есть, — утверждал Фёдор. — И Шуйские это помнят и тоже на что-то надеются. Зря — государь им смуты не простит.
— Смуты покуда нет, — возражал Игнатий.
— Её готовят. Слыхал новую байку — будто княгиня Анна сорокой по Москве летала и поджигала! Кто эту дурь выдумывает, понимает: посадским всё едино, за что уцепиться. А пожар, гляди, к Кремлю подбирается.
На следующий день кремлёвские стены уже «огонь полизал», а храмы и палаты запылали. Стены были двойными, с тяжкими плоскокрышими башнями, со рвом, подъёмными мостами и предмостным укреплением у Спасских ворот. На то, чтобы выбраться на площадь, требовалось время. Спасаясь от огня, престарелый митрополит Макарий опалил глаза, в ворота его уже не успевали провести, спускали на верёвке со стены, верёвки оборвались... Рассказывали, что слуги, спасшие его, погибли. Сгорели и хлебные житницы, зря государь в апреле поскупился. Зато хоромы Глинских снова остались целы!
Царь, укоряемый суровым наставником Сильвестром, вернулся из Островка в Москву. Тогда впервые он остановился на Арбате, в Кремле было опасно. Не с той ли поры ему запало, что Арбат — убежище? На пепелищах чёрных слобод собирались люди и кричали, что время посчитаться с Глинскими. Их ненавидели за всё, чем было отмечено начало царствования, и не во всём они были виноваты; но одного им не могли простить — запрещения избирать в губные старосты чёрных людей.
То, что грубоязычные посадские выражали неотчётливо, в церквах им разъясняли грамотные люди. В «наущении черни» обвиняли и протопопа Благовещенского собора Фёдора Бармина. В своих проповедях он говорил о равенстве людей перед Богом, а уж тем более перед законом. В его речах глухо звучала и тема «самовластия», то есть природного права человека на свободу. Если для Фёдора Косого, понаторевшего в еретических учениях, самовластие означало свободу духа, то горожане видели в нём просто свободу жить без указки сверху: «Самовластным человека сотворил Бог на весь свет!» Протопоп спрашивал с амвона: «Кто же сему препятствует?» И не отвечал. Все знали кто.
Во дни великого пожара проповеди его приобрели какую-то лихорадочную образность. Чьи сердца, вопрошал он, вымачивала в воде княгиня Анна, чтобы зажечь Москву? Да ваши же сердца! Сколько же в вас, посадских людях, потаённого огня! Зачем ему пропадать? Раздуем свой пожар, пусть в нём погибнут враги! В отблесках медных и серебряных окладов, под всевидящим оком Спаса и всепрощающим взором Богородицы восторженность и решимость метались по толпе, как огонь по московским улицам. Чем больше люди теряли в том огне, тем внятней были им проповеди протопопа Фёдора. А странно иногда подбираются имена: Фёдору Скопину-Шуйскому — «шубнику» и протопопу Фёдору Бармину вторили, распаляя чёрных людей, ещё двое — боярин Фёдоров и дворянин Фёдор Нагой.