Он много их жрал, наркотиков. Я теперь догадался. Иногда он был лихорадочно-быстрым, не спал целую ночь, мучая мою, – и сам мучался сердцебиением, что-то строчил как бешеный. Запирался в шкафу – и моя искала его по всей коммуналке. Потом вываливался оттуда – в истерике, с истерическим смехом, и что-то ему казалось, что-то он бормотал про то, как ненавидит свое лицо, свой нос, себя самого, – и ее ненавидит, ведь «мы так похожи». Когда он в очередной раз перестал спать, она рассердилась – и он признался, что принимает «кое-что». Он предлагал и ей – полтаблетки, таблетку, марочку. Она неизменно отказывалась, ругалась, страшась, наверное, не то что бы эффекта этих веществ, просто делать это всё со Шнырем – что падать с большой высоты без страховки.

Только курили они по-прежнему вместе – он раскуривал свою маленькую трубочку, подавал ей, помогал затягиваться. Вместе они потом тупо валились на кровать и слушали какой-то аудиоспектакль про то, как «просыпаешься утром рано, и даже не просыпаешься, а тебя будят. А тебе лет-то немного, ты учишься в каком-нибудь классе шестом. За окном темно – ну, потому что зима, холодно… И до ближайших каникул еще очень далеко, потому что последние недавно закончились»[14].

И на этих волнах они качались – умиротворенные, почти счастливые, и только билось им в о́кна всё то же проклятое, злое, несчастное дерево.

Да еще плакала за стенкой монашка.

16 декабря 

Моя решилась уйти от Шныря. В двадцатый раз, по моим подсчетам, но наконец-то – всерьез.

Она что-то нашла вчера утром у него в компьютере – кажется, переписку с какой-то девицей, – закрыла рот ладонью от ужаса и заревела.

Накануне они уже ссорились, но не сильно. Она ждала Шныря у «Адмиралтейской», он опять опоздал, хотя у них были куплены билеты – то ли на концерт, то ли на сеанс в кино; я не понял, меня оставили валяться в узенькой гардеробной. Назад они шли уже мрачные, и она распекала Шныря за что-то – а он отказался взять меня в руки, потому что «носить сумку за бабой не по понятиям». И она высмеивала его дальше – дрища, хипстера, дрочера, который вдруг узнал про какие-то «понятия». Если бы я не видел их ночных голых драк, я бы тоже подумал, что Шнырь – из другой команды. Но, кажется, это было не так.

Они молча проехались в гулком лифте и опять попали в душную луковую вонь и детский плач. Соседка подкараулила мою в коридоре, когда Шнырь ушел на кухню с пакетами.

– Настя… Тебя же так зовут?

Моя недоуменно кивнула.

– Я не знаю, что у вас тут вчера произошло, – понизив голос и вращая глазами, сказала мамашка. – Но мы убирались за вами сегодня всё утро с Марьей Михалной.

– В каком смысле – убирались? – испуганно спросила моя.

– А в таком, что в ванной всё было в какой-то… В кровавых, прости меня, разводах. Я, опять же, не знаю, – она приложила руки к груди, – что у вас произошло. Но вот эта кровь… Приятного мало, сама понимаешь. У меня ребенок вообще-то…

– Ага, – ответила моя. – Поняла.

О том, что она вовсе не была у Шныря накануне, моя почему-то не сказала.

Мы зашли в комнату Шныря, не дождавшись его из кухни, – и даже я не поверил своим маленьким глазкам.

Весь низкий стол был усеян обрывками желтой бумаги, кое-как надорванными и скрученными клочками. Моя склонилась – в углу виднелся пакетик с зелеными комочками. Она злобно фыркнула – вот почему Шнырь опоздал. А сами клочки…

А сами клочки были вырваны из газет – из тех самых газет 1905 года, которым она так радовалась, неся их для него в клювике; даже споткнулась на ступеньках вестибюля метро, и растянулась, и больно ушибла голень. До сих пор синяк.

И они начали ссориться снова, уже по-настоящему, – сначала он молчал, потом упрекал ее в чем-то в ответ, потом молчал снова – как-то особенно зло и равнодушно, – пока она всхлипывала. Потом тяжело вздохнул, тяжело и раздраженно, и притянул ее к себе – на свою волосатую впалую грудь.

– Ну ягненочек мой, – он состроил умильную морду в полумраке. – Ну зачем же так нервничать?

И постепенно они опять слились в одно, и всё прошло как-то даже – если не нежно, нежности тут не бывало, – то, по крайней мере, бережно. И потом она виновато, обессиленно лежала у него на груди – и разговаривали они почти что по-человечески.

Шнырь что-то говорил о своей первой девушке, которую бросил по глупости, – «но она была очень хорошей и доброй». Шнырь даже ездил успокаивать ее после налетов пьяного отца – отец ее бил, и мать бил, и весь район небольшого города держал в страхе. Шнырь жалел, что бросил хорошую и добрую, но он тогда хотел гулять, понимаешь ли, маленький был, почти девственник. Теперь всё, конечно, не так.

– А кто был твоей первой любовью? – Он потянулся за стеклянной трубочкой.

– Моей? – с готовностью переспросила она. – Ну… Так, один музыкант. В моем городе.

– Из твоих говнарей? – уточнил Шнырь.

Перейти на страницу:

Все книги серии Роман поколения

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже