Порвать с Гонзалем, отбросить его от себя прочь… Все-таки как-никак мы с ним вместе Ходили, Ходили, ой, да ведь и теперь мы с ним вместе Ходим, Ходим, и как же мне без него Ходить, если вместе мы ходим… Так у меня ночь и прошла, но лишь утро настало, то странное Дело, да такое тяжелое, такое упорное, как будто башкой об стену, ибо Томаш приходит, и, за визит в столь ранний час извинившись, просит, чтобы я от его имени Гонзаля на дуэль вызвал! Я обомлел и говорю, как же так, зашто-пошто, ведь вчера он уж и так довольно Гонзаля этого принизил, да как же вызывать его, как стреляться, ведь он право слово — Корова… Горько он мне ответил, непреклонно: «Корова — не корова, а в штанах ходит, да и оскорбление публичным было и не может того быть, чтобы я трусом себя показал, да еще перед Иностранцами!»
Напрасными оказались уговоры мои, что, дескать, как же с коровой, как же корову-то на дуэль вызывать, людской молве пищу подбрасывать и, может, еще больше смех людской раздувать. Лучше тихо, тсс, и концы в воду, ибо и для Игната тоже стыд. А он как воскликнет:
— Корова, не корова — не о чем говорить! И не за Игната он пил, а за меня-старика! И не в Игната чаркою метил, а в меня! Промеж нас, стало быть, спор и оскорбление как промеж Мужчин было, по пьяной лавочке!
А я ему свое, что, мол, Корова. Да только он зашелся и резко кричит, что Игнатий никакого к этому касательства не имеет и что тот — не корова. Наконец говорит: «Все равно я его вызвать обязан, стреляться с ним буду, дабы дело сие по-мужски между Мужчинами разрешилось; уж я из него Мужчину сделаю, чтобы не говорили, что за Сыном моим Путо волочится! Ну а если к барьеру не выйдет, то как собаку его застрелю, так ему и скажи, чтобы знал. Он обязан принять вызов!»
Поразила меня ярость его, и уж видно было, человек этот не даст себе покою, покуда Гонзаля Мужчиною быть не заставит, ибо не мог он вынести того, что сына его на посмешище выставляли; и вот он вопреки самой очевидности на очевидность бросается, изменить ее желает! Но как заставить Гонзаля к барьеру выйти? Посоветовались мы. Говорит мне Томаш, чтобы наперед я сам к Гонзалю поехал и приватно ему разъяснил, что тут Пан либо Пропал, и либо он принимает вызов, либо от Томаша руки на верную смерть себя обрекает. Потом уж, второй раз я ехать к нему должен, но уже с другим человеком, секундантом, чтоб формально его вызвать.
Делать нечего. Нехорошо, ой как нехорошо вышло. Лучше бы оставить все в покое, ибо и сам поступок этот как будто вопреки самой природе был: как же это Путо на дуэль вызывать? Но наперекор очевидности, рассудку, какая-то во мне надежда теплилась, что, может, он как мужчина этот вызов примет, а тогда уж и мне не так стыдно, что я с ним на приеме ходил, да и в Парк Японский с ним ходил. Пойду-ка я, брошу ему этот вызов, посмотрю, что он делать станет. Вот так (хоть мне это Ничего Хорошего не сулило) просьбу Томаша удовлетворяя, направился я к Гонзалю.
Подъехал я ко дворцу, что из-за решетки большой золоченой, веял заброшенностью, пустотой. Долго под дверью ждать мне пришлось, а когда наконец она открылась, то в белой лакейской ливрее, со щеткой половой и с тряпкой предстал предо мною Гонзаль. Вспомнилось тут мне, что он перед Мальчиками мальчиками своими своего же собственного лакея разыгрывать из себя привык; но ничего, Вхожу; он отступил, побледнел, и руки его повисли, Как тряпка, Лишь когда я сказал, что поговорить с ним пришел, он немного успокоился и говорит: «Конечно, конечно, однако пройдемте в комнатку мою, там лучше поговорим». И через покои большие, золоченые, в маленькую комнатку меня ведет, да такую грязную, что не приведи Господь, кровати и той там не было: голые доски, а на них подстилка. Садится он на подстилку и говорит мне: «Как там? Что слышно?» Тут я и плюнул.
Уши его побледнели, он стал дряблым и обвис, как тряпка. Говорю ему:
— Старик, которого ты обидел, на дуэль тебя вызывает. На саблях либо на пистолетах.
Замолчал, молчит, а я ему, стало быть, говорю: «На дуэль тебя вызывают».
— Меня на дуэль вызывают?!
— Тебя, — говорю, — на дуэль вызывают.
— Меня на дуэль вызывают?!
Тонюсенько он пискнул, ручонками замахал, глазенками заморгал и говорит этим самым Голоском своим: «Меня на дуэль вызывают?!» Ну я, значит, и говорю: «Ты этот Голосок свой брось, Глазенки-ручонку брось, а лучше исполни долг свой! Я по дружбе тебе говорю, чтоб ты знал: если ты Томаша вызов не примешь, то он тебя как собаку убить поклялся. Тут либо пан, либо пропал».
Я думал, что он крикнет, но он обмяк, как тряпка, и ступни его большие мягко на полу распластались, а черные волоски, что на руке росли, тоже так обмякли, ослабли, что стали как из ваты. Недвижно на меня Бараньим Глазом, как корова смотрит. Я его спросил: «Что скажешь?» А он ничего не говорит, а только мякнет, мякнет; как мокрая курица стал, и лишь когда так размяк, блаженно, словно китайская Царица, потянулся и сладострастно прошептал:
— Все из-за Игнаськи, Игнаськи моего!