С наступлением сумерек появились большие золотистые мухи и под пальмами начали роиться, а когда Попугаев крики затихают, иные голоса, лязги, визги ночные неведомо какого Зверья раздаются, и ночь мантильей своею шумные Баобабы накрывает. А у нас десерт — не десерт, беседа — не беседа, и хоть не пьяные мы, а пьяны, среди Мебели, о которой неизвестно, Мебель это или Вазы… только вот Пусто, как в пустыне. И надо бы что-то начать, решить, да любая мысль, любое решение — как стерня, как Солома, как Стебель, ветром несомый по просторам сухим. И все пронзительней наша Бренность, пустота наша. Однако ж сей Байбак по-прежнему посередине стоит и Игнату в такт движениями своими подтанцовывает, хоть и не танцует (потому как вроде Стоит). Наконец хозяин участь нашу облегчил, ко сну знак подавая и слуг призывая, чтобы те нас в покои гостевые проводили.
*
Мне для ночлега отвели Купальную Комнату, а рядом — Томашу Будуар, в котором самых разных безделиц великое множество, как то — на полках, на Консолях, на подставках, столиках Китайских, за Ширмами. Игнатию в другом крыле дворца спальню предназначили, что опечалило Томаша: ибо на явь выходило Гонзалево намерение, чтоб его в отдалении удержать. Когда я в комнате один оказался, но с зажженной свечой, довольно сильная охватила меня тревога, и говорю я сам себе: о, что делаешь ты, чему предаешься, смотри, как бы тебе Хуже не было… но слова мои пусты, пусты, пусты. Вдругорядь говорю себе: о, зачем ты здесь, зачем ты с Путо против Отца благородного ковы строишь, ведь тебе Боком это может выйти… но как перец, как стебель — сухо, пусто все. А я все говорю: о, зачем ты Пули в Рукав прятал, зачем Земляка-Сородича предал?.. но как о стену горох, пустотой веет, пусто, сударь, пусто… Тут меня жуткий Ужас объял, но и он — совершенно пустой. Самое странное чувство испытал я, ибо видать, не страх, а Пустота страха моего ужаснула меня, и уж не сам Страх, а только Страх из-за того, что не было Страха. И вот, в пустыне моей говорю я: «Иди же к Томашу, повинися, открой Правду всю, пусть Правда воссияет, не то плохо тебе придется, иди, поспешай!..» Но вижу, что слова эти вместо того, чтобы взволновать, ужаснуть меня, гремят, как Пустая Бутылка или Ящик. И вот, увидев, что я ничуть не ужаснулся, я так Ужаснулся, что в Томашеву комнату как бешеный влетел, крича слова такие: «Знай же, Томаш, друг мой, что я тебя предал и Дуэль та без пуль была, ибо так уж мы с Гонзалем устроили! Ради Бога, уходи с Сыном своим, уходи, пока не поздно, ибо здесь, в доме этом проклятом Сына у тебя уведут, и не тебе с этими чарами силою мериться! Уходи, говорят тебе, уходи!»
Томаш на призыв сей и признание мое из кровати выскочил в Рубашке среди безделушек и, руки небу воздев, воскликнул:
— Неужели правда это, что без пуль Дуэль была?
Ко мне подлетает, набрасывается, за руки хватает: «Говори ж, сказывай! Без пуль? Без пуль? Один порох!»
Когда старик за руки меня схватил, я в Печали и Скорби моей на колени перед ним упал покаянно… но Раскаяние мое пусто было. Он ничего, только дышит, а дыхание его, тяжелое, сопящее, казалось, всю комнату заполнило. Спрашивает:
— Так значит вы все в сговоре были?
— Я с Гонзалем.
— А другие секунданты?
— Барон, Пыцкаль — тоже в сговоре.
Дышит, тяжело дышит, как под Гору. Говорит: «И за что ж ты мне сделал это? И за что ж ты седин моих не пожалел? Скажи же, что я тебе такого сделал, что ты мне это сделал?»
И тогда плачем тяжелым, душевным я разразился, за ноги его старые обнимаю, да только напрасны слезы мои, точно вода с крыши капает.
— Значит, одним только порохом я стрелял? Одним порохом я стрелял, одним порохом я стрелял?
Три раза повторил. Гнев его почувствовав, я еще сильней к Ногам его припал и головы поднять не смею, гнев седой головы Старика старого, гнев рук дрожащих, пальцев, как когти кривых, очей древних, Выцветших и костей сухих гнев над собою почувствовал. Я же — снова к ногам его прижимаюсь, но безжалостны, тверды Ноги его!
Говорит он: «Пусть на то будет Воля Божья!»
Воскликнул я: «Ради всего Святого, что ты замышляешь?..»
О, видит Бог, что я в тот момент во всем поступал так, как следовало, и должные Боязнь, Страх и Трепет выказывал… но страшен был мне Страх мой как раз Бесстрашием своим. О, почему же я у Отца ног гневных и на коленях моих Печали, Боли, Страха чувствовать не в силах, а лишь Солома, сено, Стебель, Стебель пустой!» Говорит он: «Я позор мой смыть обязан… я его кровью смою… но не бабской кровью негодяя этого… Здесь другой, Повесомей крови надо!»
Я к ногам его. Я к его Ногам! Но тверды Ноги. Голос охрипший, Волоса седые, морщины, и рука воздета, дрожит, глаз на полвека прикрыт, а проклятие его тут же — надо мной нависло! Задрожал, оцепенел я но зря дрожал и цепенел, зря, зря, ибо Пуст Ствол и Пистолет Пуст!
— Похоже, меня и Сына моего в дураках оставить хотели, но Сын не дурак! Да и я не паяц! — И кричит посреди всех этих безделушек. — Не паяц!