– Командир третьего батальона ещё не назначен, будете находиться пока в распоряжении штаба полка.

Он торопится и уходит.

Чтобы скрыть от противника сосредоточение войск, размещаться в населённых пунктах не разрешалось, поэтому части нашей 207-й стрелковой дивизии, как и вся вся армия, стояли в лесах. От леса, где стоит наш 598 стрелковый полк, до окраинных изб польской деревни Якубово меньше километра. Заснеженное поле пологой горбинкой спускается к реденькому порядку чёрных низкорослых изб. Снег блестит, отражая солнце, слепит глаза. Сегодня 1 января 1945 года. Не выбирая пути, неглубоким снегом, целиной, мы идём от леса к крайней избе, решив найти в деревне приют на несколько часов, чтобы отметить Новый год и наше назначение. Впереди, тяжело утаптывая снег, идёт старший лейтенант Овчинников, за ним – Василий Коновалов, замыкаю я. Третьего батальона ещё нет. Он будет формироваться заново, мы первые его солдаты и офицеры. Получив сухой паек и спирт на несколько дней, мы отпросились у дежурного по полку отлучиться до вечера в деревню, и вот – идём.

Я хорошо помню этот новогодний пир и эту польскую избу на окраине забытой Богом польской деревушки Якубово, в нескольких километрах от городка Миньск-Мазовецки, в 50–60 километрах от Варшавы. Увидев нас в окно ещё на подходе к избе, хозяйка встречает нас на улице. Она укутана в какое-то тёмное тряпье и выглядит старухой. Мы объясняем, как можем, зачем пришли. Она в ответ что-то быстро говорит и показывает на стены, на окна своей избы, переводя взгляд и указывая на другие, соседние, большие избы, из чего мы понимаем, что избёнка у неё так мала, что поместиться в ней троим мужчинам будет трудно, может быть паны офицеры пойдут в другой дом, побольше.

Но мы просим снова, она распахивает низкую, как у бани дверь и с поклоном приглашает:

– Прошу пане, прошу пане…

Четыре закопчённых стены, за дощатой перегородкой без дверей – куть; три окошка, наполовину заложенных для тепла соломой; в углу божничка с тёмными ликами святых; в кути – деревянный, ничем не покрытый стол; у входа деревянная кровать, на которой, закутанная в лохмотья, сидит девушка в шапке кудрявых волос и с милым личиком; она встречает нас радостной детской улыбкой и смотрит на нас немигающим взглядом крупных и круглых серых глаз, в которых радость и испуг; сильнее кутаясь в лохмотья, девушка хочет подняться, но не может: мы догадываемся, у неё парализованы ноги. Заполнив почти всю избу, мы молча стоим, удручённые нищенством, и решаем: поискать другую избу или вернуться в лес и у костерка отпраздновать и назначение, и Новый год. Хозяйка замечает наше смущение, низко кланяется, повторяет:

– Прошу пане, прошу…

Она искренне приветлива, и теперь уже мы не хотим её обидеть: она ведь поняла бы, что мы, советские офицеры, пренебрегли её гостеприимством, увидев, что она до последней крайности нищая.

Снимаем промёрзшие шинели. Хозяйка суетится в кути, у печи, а дочь как-то странно улыбается, тянет к нам руки, словно просит, чтобы мы подняли и поставили её на ноги и пытается что-то сказать: она беспомощно разевает рот, высовывает трепещущий язык, губы её розовые кривятся и синеют, словно она задыхается, но сказать так ничего и не может, а вместо слов из её горла вырывается жалобное мычание, показавшееся мне стоном. И тут мы понимаем, что девушка ещё и глухонемая.

Я перестаю раздеваться, мне хочется уйти. Овчинников тоже смущён и не знает, как ему поступить. Коновалов словно пришёл со двора в свой дом, разделся, устроился на табуретке у стола в кути и о чем-то уже объясняется с хозяйкой. Он спрашивает хозяйку о муже, о болезни дочери, о хозяйстве. Запас польских слов у него не больше нашего, он дополняет их жестами, мимикой, и кажется, что у них с хозяйкой ведётся совершенно деловой и даже немного тайный от нас разговор. Коновалов категорически отклоняет предложение хозяйки приготовить что-либо для нас и только поясняет, что нам нужен чугунок, сварить кашу из концентратов. Чугунок нам выделяется. Овчинников берётся быть нашим поваром.

Разговор ведётся главным образом о здоровье девушки. Она словно понимает это и улыбается, тянет к нам свои живые руки и все силится что-то сказать. Тонкие черты бледного лица, круглые серые глаза, длинные вьющиеся волосы. Когда она что-то хочет нам сказать, бледнеет от напряжения, лицо покрывается испариной, щеки болезненно рдеют… Жутко смотреть на её миловидное, с мягким нежным овалом лицо, искажённое судорогой. Забыв, что она не слышит и не понимает меня, я прошу её не пытаться говорить нам, мы все знаем, видим, понимаем. Она, кажется, понимает меня, успокаивается, и большие серые глаза её струятся и живут всей красотой расцветающей юности. Ни паралич ног, ни немота, не остановили в ней расцвета красоты. В тот новогодний день девушке шёл, наверное, восемнадцатый год.

Перейти на страницу:

Похожие книги