— Начнем с Орла… Прямо сейчас и поедем, ладно? Пойдем возьмем деньги, ну пожалуйста!
— Пойдем.
— Вот чего мне весь день хотелось, только я не знал. Сначала на Троицкое, потом на Ваганьково.
— Да, надо ехать.
Они спешат, почти бегут по пустынным улочкам в юность, в детство, когда за стенкой ходит бабушка и любовь льнет и ластится к сердцу, замок предупредительно щелкает, однако дверь не поддается! Дубовый засов, кованый крюк и цепочка. Разумеется, ответственный квартиросъемщик. Можно (но лучше не надо) представить, что он говорил и делал, выследив дверную диверсию, и коммуналка объединилась в борьбе. Они хохотали почти беззвучно и никак не могли остановиться.
— Кругом враги народа, нет, я не могу! Сейчас Карапетян нам споет!
— Если б Антон Горемыка слышала, она открыла бы…
— Дожидайся! Кто конфорки без огня включает и портит телефон? Такой же монстр, как Мамедовна, только молчит. Ну что, разбудим Соломона?
— Ой, только не его!
— Так он в любом случае влезет, уж лучше прямо на пулемет…
— Как жалко, правда, Митя?
— Жалко?
— Их всех.
— Да, бедные чудовища. Бог с нами соскучился, честное слово, скука смертная.
Они сели на ступеньку, прижались друг к другу.
— Вернее, бессмертная. Я про себя прежде всего говорю, наша пошлость неистребима никакими революциями, никакой Страшный Суд не разбудит.
Она сказала с потаенной страстью:
— „Летите, собирайтесь на великую Вечерю Божию“.
— Это ж Апокалипсис? А дальше?
— Не помню точно. А! „Чтобы пожрать трупы царей“.
— Вот это сила!
— Там дальше про всех, и про рабов и про свободных, малых и великих, вообще про всех.
Вот это сила! Значит, грянет последний пир с круговой чашей? Когда? В подъездной тьме светилось круглое оконце, как неясная надежда. Надежда на что? Я потащу с собой в вечность чемодан с садовником, с египетскими идолами, с соучастниками (чуть добавят тяжести сегодняшние Валентин с Платоном, их мы поделим с Вэлосом). Зачем мне этот груз? Фантазии-демоны, которые еще нужно искупить… Но ведь есть же и свет, и цветы-души, и реэмигрантка из французской провинции, в которой вся моя любовь к жене. И к России. И каждый порядочный художник должен пережить кризис — прекрасное ожидание весенней ночью перед запертой дверью, а там деньги-господа… Троицкое и Ваганьково, могилы на рассвете с надеждой на бессмертие.
Я искал могилу Иванушки-дурачка и, кажется, нашел. Кладбище заброшенное, запрещенное для новопреставленных, с пятидесятых хоронят под „Путем Ильича“, а сейчас — уже в другом месте. Это мне объяснила Мария, так я зову ее про себя вслед за дядей Петей. Она пришла пожаловаться, что нету нигде зеленой краски — для оградки и скамеечки. Муж, мимолетом помянув советскую власть, сказал, что сам достанет и сам покрасит. Ежели выкарабкается.
У них умер сын Павел, единственный, давно. Марии очень хотелось рассказать, но муж цыкнул, и она печально покорилась. Маленькая, в черном, сидела отдыхала: „Путь Ильича“» в четырех километрах, далеко ходить на могилу. Зато, заметил дядя Петя мрачно, асфальтом, может, не зальют — на наш век, может, хватит (намек на обреченное Никольское: сады и озерные зеркала с куполами, липами и кленами на пути скоростной трассы, наступают времена последние). «А покойников будут переносить?» — «Писатель, не буровь». — «Господи, — вырвалось у меня, — как мы все это терпим!» — «Кому там переносить-то? Родные перемерли аль разъехались».
— «А Никола?» — «Все под снос, — отозвался он с непонятным удовлетворением, — чтоб все пусто, чтоб, значит, ничего от нас не осталось». (Я подумал мельком: мои мысли, вот оно — наконец-то достигнутое единство с народом — в пустоте!) А он заключил: «Чтоб, значит, не было еще хуже». — «Куда хуже-то?»
— «Мало ты, Палыч, прожил, дурачок ты еще. — И добавил таинственно: — Боятся. Зачем землю отобрали, церкву отобрали, царя убили? Со страху».