Моя дверь закрыта. Наверное, дело рук Рине, Легального. Я отпираю и не вижу дружественного хаоса, пришедшего на смену немому порядку, который навела с утра домработница, потому что он мне не интересен, потому что я не хочу его видеть, потому что есть в жизни вещи поважнее беспорядка, потому что на белых простынях на моем диване-кровати, разложенном, вообразите, уже не диване, а полноправной кровати, на незапятнанных субботних простынях я вижу огромное, китообразное, коричневое, шоколадное пятно, нечто явно недоброе, и это не что иное, вы, разумеется, догадались, как Эстрелья Родригес, звезда первой величины, умаляющая белый небосвод моей кровати своим непостижимым обликом черного солнца: Звезда спит, храпит, пускает слюни, потеет и издает в моей постели странные звуки. Я принимаю этот факт с философским спокойствием потерпевших поражение и снимаю пиджак, галстук и рубашку. Иду к холодильнику, достаю молоко, наливаю стакан, и стакан пахнет не молоком, а ромом, но молоко на вкус вроде как молоко. Выпиваю залпом. Убираю ополовиненную бутылку в холодильник, а стакан швыряю в раковину, пусть затеряется среди своих. В первый раз за ночь ощущаю, какая удушливая жара стоит и, должно быть, стояла весь день. Снимаю майку и брюки, остаюсь в коротких трусах, снимаю ботинки и носки и ставлю босые ступни на пол, теплый, но все же более прохладный, чем Гавана и ночь. Иду в ванную, умываюсь, полощу рот и вижу, что в ванне стоит вода — ото льда одно воспоминание, — опускаю туда ноги — почти теплая. Возвращаюсь в единственную комнату этой идиотской квартиры, студии, как ее зовет Рине Леаль, и думаю, где бы поспать: на плетеной кушетке-деревяшке слишком жестко, а на полу грязно, мокро и полно окурков, а вот если бы это был фильм, а не жизнь, фильм из тех, в которых по-настоящему умирают, я пошел бы в ванную и нашел бы там не талую лужу, а удобное, надежное, сверкающее убежище — злейшего врага промискуитета — и постелил бы пледы, которых у меня в помине нет, и уснул бы ясным сном праведников, словно недоразвитый Рок Хадсон, чуждый всякого риска, и на следующее утро Звезда обернулась бы Дорис Дэй и пела бы без оркестра, но под музыку Бакалейникоффа, имеющую удивительное свойство быть невидимой (мать твою за ногу, Натали Кальмус: я уже разговариваю, как Сильвестре). Но, вернувшись в действительность, я осознаю, что уже утро, а этот кошмар лежит в моей постели, а я хочу спать, и я делаю то, что сделали бы вы и любой на моем месте, Орвал Фобус. Я ложусь в
Наверное, это было, когда я была маленькая. Помню только жестянку, то ли оранжевую, то ли красную, то ли золотистую, из-под конфет или из-под печенья, в общем, из-под сластей, на которой сверху, на крышке, была картинка, озеро, янтарного такого цвета, а на озере — кораблики, лодки, парусники, они плыли с берега на берег, а еще были опаловые облака, и казалось, что волны катятся так мягко и так плавно, и кругом было так спокойно, что славно было бы там жить, не в лодках, а на бережку, на краешке банки из-под леденцов, сидеть и глядеть на желтые кораблики и на спокойное желтое озеро и на желтые облака. Мне подарили эту банку как-то раз, когда я болела, и я, наверное, держала ее у себя в кровати, потому что мне снилось, будто я внутри картинки, да и до сих пор часто снится. Моя мама пела одну песню, там были такие слова: