Медленно, все с тем же бесстрастным лицом, ковбой направил лошадь к реке, и, войдя в воду, животное почти тут же погрузилось по грудь. Это была огромная могучая кобыла, гораздо более рослая, чем обычные верховые лошади на Западе, и тем не менее казалось, что дно уходит у нее из-под ног; она двигалась боком, словно течение разворачивало ее вокруг оси. На самом глубоком месте вода закрыла сапоги всадника, и все затаили дыхание, пока кобыла, угодившая, видимо, в яму, не выбралась наконец из быстрины; теперь вода опять доходила ей только до колен, и, несколько раз высоко вскинув ноги, она выбежала на берег.
— Жаль, что ваш приятель не приехал.
Он большими глазами уставился на миссис Ноленд, и та прыснула со смеху.
— Вы что, все еще не проснулись, Пи-Эм? Чем он вообще занимается? В нем, знаете, есть что-то очень печальное. Меня это сразу поразило.
«Что-то очень печальное». Странно, что она сказала о Дональде именно эти слова. От кого-то, много-много лет назад, Пи-Эм уже слышал такие же — или почти такие. Голос, произнесший их, — тоже, кстати, женский, — до сих пор стоит у него в ушах. Он напряг память.
— Вы не ответили мне. Я спросила, чем он занимается в жизни.
— Кажется, бизнесом.
— Вот уж не подумала б! Кстати, передайте Норе, пусть зря не старается — готовить ничего не надо. Дженкинс только что поставил на плиту двадцать фунтов жаркого.
— Отсюда едем к нам, поедим. Жаркое у нас капитальное, мы одни не справимся.
Он отозвался:
— Нора, возможно, приедет.
— Надеюсь, вы с приятелем — тоже?
— Боюсь, ему будет трудновато. Он только что перенес тяжелую болезнь.
— Если не привезете его, я приеду за ним сама.
— Послушайте, Лил…
— Хотите, чтобы он развлекал только вас?
— Нет. Но говорю вполне серьезно: болезнь действительно оказалась очень тяжелой. — Пи-Эм понизил голос до шепота: — Он был на грани помешательства. Ему совершенно нельзя пить.
— Ну и не будет.
— Погодите. Вы меня не поняли. Я хочу сказать: у него может появиться желание выпить. Особенно когда кругом все пьют. А для него капля алкоголя — уже яд.
— Не преувеличиваете?
— Нисколько.
— Вы уверены, Пи-Эм, что сказали мне всю правду?
— Зачем мне врать?
— Вот вы упомянули, что он был на грани помешательства. Только ли на грани? Может быть, в определенный момент…
— Тише, Лил!
— Значит, да?
— Надеюсь, вы умеете молчать?
Правильно он поступает? Или нет?
— И все-таки привозите его. Обещаю соблюдать осторожность.
У той, которая некогда подметила в Дональде что-то очень печальное, тоже был задумчивый вид. Теперь Пи-Эм вспомнил: перед ним внезапно ожило женское лицо. Как странно воскрешать такие давние воспоминания здесь, рядом с желтыми водами реки, у подножия гор, снова закутавшихся в облака!
— Вот те на! — бросил кто-то. — В Мексике опять дождь.
В самом деле, на горизонте, между небом и землей встало нечто вроде колонны, еще более темной и зыбкой, чем раньше.
— Я же говорил, что зарядило на неделю самое меньшее!
Загудели моторы. Один за другим собравшиеся разъезжались по домам: перекусят, примут ванну и возьмутся за старое.
— Жду! — напомнила всем Лил Ноленд.
Лил Ноленд — брюнетка, кожа — как у мексиканки.
Та, которая говорила когда-то о печали Дональда, была блондинка, такая светлая, что казалась совсем белокурой. Тоненькая блондинка, с продолговатым и, несмотря на неполные шестнадцать, уже серьезным лицом.
«Маленькая мама»…
Так называли ее там, в Айове, где папаша Эшбридж держал лавку, торговавшую всякой всячиной: бакалеей, скобяным товаром, огородной рассадой, удобрениями, готовым платьем. В Эшбрионе была всего одна улица, и магазинчик папаши Эшбриджа располагался на самой середине ее, являясь, так сказать, центром и душой поселка. Дом был деревянный, одноэтажный, с верандой со стороны фасада; на этой веранде вечно торчали мужчины — пили пиво или жевали резинку, развалившись в качалках.
Родители «маленькой мамы» жили у самой околицы, в последнем на улице доме, кое-как сколоченном из старых досок, рифленого железа — словом, из того, что удалось подобрать на свалках, и слишком тесном для целой кучи — не то восемь, не то девять — ребятишек, калеки-матери, прикованной к инвалидному креслу, и почти всегда пьяного отца.
Фамилия их была Додсоны, девочку звали Милдред. Ходила она обычно босиком, в цветастом ситцевом платье, слишком просторном для такого худенького тела.
Тем не менее на несколько недель она стала подружкой Пи-Эм. Тогда ему, кажется, шел только шестнадцатый. Он был не из ранних: девушки еще вызывали в нем робость. Милдред оказалась первой, которую он повел в кино в соседний поселок Ферфилд.
Она никогда не смеялась. Дональд, которому едва стукнуло четырнадцать, был ростом с брата и на вид одних лет с ним.
— До чего же твой брат печальный…
Все это вспомнилось теперь Пи-Эм. До этого дня никто не замечал, что вид у Дональда печальнее, чем у других. Пи-Эм пропустил тогда эту реплику мимо ушей. Вскоре он опять стал ходить в высшую школу[14] в Ферфилде, а затем уехал — уехал всерьез, на семнадцать лет, и начисто забыл о Милдред, которую и поцеловал-то в темноте всего раз-другой.