Так все постепенно привыкли к вербованным, и даже Васька, больше всего страдавший от тесноты, смирился с неудобствами. Зато в доме тепло, за углем они с матерью ходить на путя перестали, да и мать повеселела — легче ей стало. А Ваську она все утешала Поговоркой:

— В тесноте, да не в обиде.

<p>ТРАУР</p>

Осень выдалась слякотная, зима не начиналась долго — наступала она как-то несмело, вяло и кисло. Заморозков почти не было, все время сыпал то дождь, то мокрый снег, то снова дождь. Дни стояли тяжелые — короткие, сырые, темные, — к полудню еле-еле развиднялось, и Тут же начинало смеркаться. Мокрые, нахохлившиеся воробьи днями понуро сидели на голых осклизлых деревьях, молчали и лишь лениво поводили головами, если поблизости появлялся прохожий. С наступлением темноты они куда-то исчезали, чтобы утром вновь появиться на тех же деревьях или на кустах боярышника.

Дороги сделались непроезжими, улицы непроходимыми.

Спрятав под полу пальто книжки, Васька тащился в школу, хлюпая разболтавшимися галошами. В галоши давно уже набралось воды и грязи, и от этого они совсем не держались на ботинках. Да и проку теперь от них уже никакого, одно мучение: они то и дело увязали в раскисшей дорожной глине, с каким-то утробным чмоканьем снимались с ботинок, и Ваське всякий раз приходилось вытаскивать их из грязи руками. Он выносил галоши на твердый травянистый островок, всовывал в них ботинки и шел дальше.

У мосточка Васька спустился к ручью, встал на камень и принялся мыть обувь. Некогда ярко-красная мягкая подкладка галош превратилась в серую, облезлую.

Помыв галоши снаружи и внутри, он пристроил их на плоские камни вверх ребристыми подошвами, чтобы стекла вода, и взялся за ботинки.

Ботинки он мыл долго: вязкая липучая глина набилась в ранты, в швы, в глазки для шнурков, отовсюду Ваське пришлось выковыривать ее тонкой щепочкой.

Отмыл до сизо-мраморной синевы ботинки, отбил на камне короткую чечетку — стряхнул с них воду. Влез снова в галоши и пошел дальше.

Следующая остановка у Васьки, как всегда, у клуба. Тут теперь он был своим человеком и поэтому смело направился к двери. Но не успел он взяться за ручку, как дверь с шумом открылась и оттуда выскочил Саввич. Увидев Ваську, он с минуту сердито смотрел на него, словно соображал, что с ним сделать, и вдруг заворчал: «Родственники тут еще разные ходють!.. А хороших людей убивают…» — и побежал куда-то по своим делам.

Обескураженный Васька вошел в фойе, заглянул в гримерную, которая одновременно была и кабинетом завклубом. Зав — Степанов Иван Егорович — мрачный, на Ваську даже не взглянул, сидел и медленно, раздумчиво постукивал карандашом о крышку стола. Тут же, стоя на табуретке, прикреплял к портрету Кирова черный бант Николай.

Николай оглянулся на Ваську и тоже, против обыкновения, ничего не сказал, не подмигнул — посмотрел, как на пустое место, и продолжал свое дело.

Васька тихо вошел и остановился у двери, поглядывая то на Николая, то на Ивана Егоровича. Иван Егорович был в пальто, но без шапки. Седые волосы его под яркой лампой, ввинченной в потолок, поблескивали серебром. Пальто было расстегнуто, и на груди виднелся прицепленный к темно-зеленой гимнастерке с отложным воротником орден боевого Красного Знамени. Этот орден он получил в гражданскую войну за храбрость в борьбе с белыми. От гражданской у него остался и шрам на левой щеке.

Николай спрыгнул с табуретки, посмотрел издали на портрет, звонко хлопнул ладонями — стряхнул с них пыль.

Не поднимая головы, Иван Егорович кивнул в ответ, потом поднялся, достал из шкафа штуку красной материи, бросил на стол.

— Оторви для флага и отдай Насте. Нехай подрубит края, а снизу пришьет черную полоску, сантиметров двадцать шириной. — Он взглянул на полки в шкафу: — У нас тут ничего черного нет… У себя пусть поищет. Найдет, наверное…

— Найдет, — сказал Николай.

— Прибьешь к древку и вывесишь на улице. С наклоном. — Иван Егорович потянул со стола шапку и направился к выходу. — Пойду в райком.

Когда Степанов ушел, Васька осмелел, спросил у Николая:

— А зачем это? — он кивнул на красную материю, на портрет.

— Убили Сергея Мироновича Кирова…

— Как?.. Как убили? — У Васьки екнуло сердце, язык стал заплетаться.

— Как. Убили, и все.

— Кто?..

— Преступник.

Васька не знал, как быть, что говорить, что спрашивать. В горле запершило. Молчать было неловко, а говорить — слов не находилось. Одно чувствовал Васька в этот момент — жалость и любовь к Кирову и негодование к убийце народа. «Гады, гады! — кричал он про себя. — Когда же это кончится?! Гады враги, всех вас саблями порубить надо, пулеметами расстрелять!»

В черной тарелке репродуктора что-то затрещало, и послышались тревожные позывные — мелодия «Интернационала»: «Вставай, проклятьем заклейменный!..» Николай поднял руку — сигнал Ваське, чтобы помолчал, и подкрутил винтик громкости.

Дрожащим, взволнованным и одновременно твердым и грозным голосом диктор читал сообщение:

Перейти на страницу:

Похожие книги