Васькины огорчения из-за стихов продолжились и в школе. Когда он пришел туда, первое, что увидел, — это учеников, столпившихся возле стенгазеты. Они толкали друг друга, читали вслух, смеялись, отходили возбужденные. Никогда еще не было такого, чтобы стенгазету брали с бою. Первое чувство, которое нахлынуло на Ваську, было чувство неловкости и стыда за бабушку, но потом, когда стали подходить к нему ребята и хлопать по плечу, это чувство исчезло и появилось другое — гордость. Он видел, что ребята стали относиться к нему как-то по-другому: кто с завистью, кто заискивающе, но равнодушных не было, во всех случаях он, Васька, был в центре внимания, ребята толпились возле него, как возле приезжей знаменитости. Особенно вдохновляли Ваську девчонки: они проходили мимо него медленно, словно мимо урны с прахом, смотрели на него издали, а в их глазах-омутах были одновременно любопытство, восторг, робость и любовь.
Над всеми у стенгазеты возвышался Григорий Иванович Черман. Высокий, гордый, он читал поэму издали, через головы мелюзги. Прочитал, подумал что-то, не отходя. Васька с трепетом ждал, что он скажет, и всеми силами старался прочесть на его лице впечатление. Но лицо Чермана было непроницаемо.
Наконец Григорий Иванович оглянулся, и Васька, ловя его взгляд, улыбнулся ему издали. Григорий Иванович заметил его, качнул головой:
— А, и стихотворец здесь! Пьет нектар славы!
От прихлынувшей к лицу крови Васька не разобрал слов, но чувствовал, что говорит Григорий Иванович что-то доброе.
— Молодец! Остро и смешно. Сатира. Только вот в одном месте… Что такое опий? — спросил он.
«Неужели не знает, что это такое? — удивился Васька. — Или испытывает?..»
— Ну, этот… Когда курят, а в мундштуке желтое остается… Яд такой.
— Курят — это верно. И яд — верно. Только не тот. Табачный яд называется никотин, а опий, или опиум, — это совсем другое. Он добывается из опиумного мака. А у тебя: «Как от махорки опий». Неверно.
Застыдился Васька, готов сквозь землю провалиться, но Григорий Иванович тут же и выручил его:
— Произошло смещение образов, путаница, подмена одного образа другим. Такое встречается даже у больших поэтов. Так что не смущайся…
Взбодрился Васька — Григорий Иванович всерьез с ним говорит — «образы», «смещение образов». Такое он слышал только на уроках литературы — образы! А ведь он, если честно признаться, когда писал, как-то и не думал, чтобы в его стихе были образы. А они, оказывается, есть!
— У Лермонтова, помнишь: львица с лохматой гривой на спине? — продолжал Григорий Иванович. — А у львиц, как известно, гривы не бывает, она растет только у льва. Верно?
Васька кивнул — верно, а про себя поразился: «У Лермонтова ошибка и у меня! А ведь то — Лермонтов!..»
Подошла Ребрина, послушала разговор и, когда раздался звонок, позвала Ваську с собой. Привела в пионерскую комнату, прикрыла плотно дверь, достала из ящика стола толстую тетрадь в клеенчатой обложке, карандаш, приготовилась писать.
— Ну, рассказывай, кого видел? — спросила, нацелив острие карандаша на чистый лист тетради.
— Где? — не понял Васька.
Ребрина нетерпеливо потрясла карандашом.
— Как где? В церкви был?
— A-а… — вспомнил Васька и поморщился. — Был…
— Ну? Кого видел? Говори.
— Никого не видел.
— Как не видел? — удивилась Ребрина. — Никого-никого?
— Да нет… Тетку Маришку…
— Какую еще тетку Маришку? Что ты мне голову морочишь!
— Правда. Бабушка Симаковых, с нашей улицы… А больше никого из знакомых не встретил. Там знаете сколько народу было? Не протолкнешься.
— Н-да… — протянула разочарованно Ребрина и посмотрела на Ваську, скривив в брезгливую гримасу тонкие губы. — Значит, не выполнил поручение? А еще в комсомол просился! А еще стихи антирелигиозные пишешь! Чему же верить — твоим делам или стихам? Человек должен быть цельной натурой, в нем должно быть все едино — и слова, и дела. А ты пишешь одно, а делаешь другое.
— Что я делаю? — вспыхнул вдруг Васька. — Что я такое делаю? Чего вы ко мне пристали? И поручение ваше выполнять стыдно: вы шпионить заставляете, доносить, фискалить, ябедничать — разве это честно? Честно, да? А стихи?.. Стихи!.. Это не ваше дело — стихи. Дались они вам, все время попрекаете.
Васька готов был ударить Ребрину в острые, обтянутые тонкой кожей скулы или заплакать. Но он не сделал ни того ни другого, выскочил из комнаты, хлопнув дверью. Побежал по пустому коридору, возле стенгазеты остановился — она бросилась ему в глаза яркими красками: карикатурный поп-страшилище смотрел на него сердито, готовый все заграбастать своими когтистыми лапами, толстая набожная старуха неистово крестилась, а ее тощий рахитичный внук, зеленый, как лягушка, держал руки на животе и болезненно корчился. Это все иллюстрации к его стихам, тем самым стихам, которые принесли ему столько страданий, тем самым стихам, которыми теперь колет глаза ему пионервожатая. Стихи!.. Да пропадите вы пропадом! И Васька схватил двумя руками стенгазету, сорвал со стены, стал остервенело шматовать ее на мелкие куски, потом бросил на пол и, потоптав ее ногами, пошел в класс.