Белые войлочные сапоги, подшиты кожей, опустились на пол. Шарф на шее декоративным узлом, кокетливо неряшливым. Щетина по щекам с кустиками седины — пожухлая трава на пустыре.

Человек произнес непонятную фразу:

— Шимпу бриц жухнул.

— Матвеич, а он фухтель, — с насмешливой уважительностью отнесся к новенькому кто-то, невидимый, от двери.

— Ладно, студент. Не бзди. Проходи. Там свободно, — Матвеич ткнул пальцем. — Садись на спину, отдыхай.

«Откуда знает, что студент?»

За грязным, в решетке, стеклом угадывалось солнце. Там теплый ветер, пахнут молодые листья тополей, здесь дух несвежего белья, потных носков. И эта мерзкая параша — дыба для унизительной экзекуции…

Голос, что произнес вчера «фухтель», приземистого коротышки, кличут Утюг. Блик от лампочки с его головы сваливается, снова запрыгивает на лысину. Нижняя губа перекрывает верхнюю, тянется коснуться носа. Так сидит, идиотом, с веером карт в коротких пальцах, и говорит:

— Вставай, земляк, страна баланду подала.

Скрежетнул засов, фамилию, конечно, переврали:

— Коган, на выход.

— И хавать не будешь? — обрадовался Утюг. Не выпуская карт, потянулся к миске, лопата губы приняла ее край — ровно три засоса камерного питания.

Следователь показал на стул:

— В каких отношениях… С гражданином Крюковым…

— Кто это?

— В кого стреляли.

— Я говорил уже, первый раз видел. И не стрелял я…

— Приятели, которых проводили на станцию, подтвердят, что Крюков с вами не выпивал?

— Могут, подтвердят.

Необходимость произносить профессиональные банальности следователю, словно бы, наскучила. Вдруг заговорил просто, почти дружески, о родителях, институте.

— Меня нарисовать можете? — дал студенту лист и карандаш.

Тот умел передать сходство один к одному, достаточно владел ремеслом. Но искусство, сказал поэт, это дерзость глазомера. Пристальное внимание к модели годится для копии. Лишь два-три как бы рассеянных взгляда, убедится — рука права, когда летящими, почти случайными линиями схватывает нужные абрисы, что, обобщенно, и есть суть натуры, неповторимая, как отпечаток пальцев.

Следователь разглядывал набросок слишком, пожалуй, строго, даже сурово — ужели найдет недобрую пародию на представителя при исполнении?

У края стола, как знак вопроса, его фигура; стол — он же горизонт — словно весы, качнулся влево, потом, наверное, качнется вправо…

Одобрения или порицания художеству не последовало.

— Тут не хватает… автографа.

«Ну да, чтоб не отвертелся, когда пришьют к делу», подумал Давид.

Новичок принюхивался к похлебке с обрезками переваренной рыбы, темными боковушками картофеля, редкими хлопьями геркулеса и каплями жира на слегка парящей поверхности. Но апофеоз тюремного идиотизма — хлебало, ложка с отпиленным черенком, даже несколько развеселил… Невольно погрузившись в блатной бульон, Коглис, обнаружил, что по фене, того не ведая, они с детства говорили во дворе.

Звали обедать — шли рубать. У особо крутых, как теперь выражаются, были свинчатки для драк. С первого класса Давид знал, вместо носа у него рубильник, и напрасно рыпаться, проще збазлать в ответ — грязно выругаться в адрес обидчика.

Или сейчас, в студенчестве: делаем ноги с лекций, когда хиляем в кино. Сбагри в зачет, гоношим компашку, и тэдэ и тэпэ…

Рядом с основательным Матвеечем, Утюг и Цыган, казалось, глуповаты и суетливы:

— Глянь, студент изучает — шамать, не шамать?

— Через день будет хавать.

— Не, через три.

— Спорим?

— На пайку

Продолжали дуться в карты — прищур, чтобы беречь глаз от дыма сигареты в углу рта? Или так лучше обдумывать ход?

— Сядешь, студент? — Матвеич, он «хазар», старший в камере.

Картам не обучен, о нем забыли; лишен возможности делать наброски, «рисовал в уме».

Просил карандаша Цыган: скулы и щеки круто срезаны до острого подбородка. Ровным перешейком нос протянулся с севера на юг — от толстых надбровий к невеликому рту, где губы собраны в щепоть жующей рыбы.

Некий Петровик, щеки не просто толсты — надуты, будто вот-вот выпустит воздух: пф-ф…

Только лицо Матвеича неуловимо прятало зерно, вокруг которого можно бы строить образ… Он поднялся:

— Эксин, братва, пора ляпнуть, сулейка томится.

Давид уже знал, «эксин» — хватит.

— Звони хохлу, три с боку, — Утюг ребром миски поколотил дверь.

Через дверное «орешко» Матвеич говорил наружу.

Пир был по случаю хартана — передачи с воли.

Натюрморт на столе вырос цветочной клумбой в бетонном ящике, «увидел» Коглис. На серебряной фольге куски золотой скумбрии…Изумруд пластмассовой бутыли и красные, синие, желтые пасхальные яйца.

От зимы оставшийся снежный сугроб соленого сала; белые зубы чеснока, фиолетовые головки азиатского лука…

Наконец, целлофановый пакет квашеной капусты с искрами тертой моркови — пузырь с аппетитным розовым рассолом завалился на бок.

По кружкам разливал Утюг.

«Ужели спирт? Или самогон? Славу богу, водка…»

— Ты, студент, ешь, не куражься, — Матвеич повел на снедь бровью.

— Бриц сала не хавает, — хихикнул Утюг.

— На халяву все хавают, — успокоил Цыган.

Перейти на страницу:

Похожие книги