Сорок градусов. День нестерпим. Графин в столовой блестит, как безумие космоса, фикусы на столах убивают буднями. Когда же цикады начнут итальянское каприччио? Мне вспоминается степь, станция Алтата, вагоны, сухие, как спичечные коробки, рыжая копоть паровоза и босые ноги пехоты, обжигаемые пылью. Дохлый верблюд валяется у пыльных акаций. "Воды, воды!" кричат горячие рельсы и шпалы, закапанные мазутом. Какая скука ожидания! Дальше, дальше... Последняя станция, взорванная позавчера, пустые дома и солоноватый воздух, кишащий зелеными мухами. Конец света: рельсы разобраны, комендант в матросской фуфайке обвешан бомбами, у него только пятнадцать красноармейцев, они валяются у изгороди, два пулемета торчат на крыше, сломанная водокачка висит в палящем солнце... Паровоз уходит обратно. Седой, как лунь, машинист дает полный пар. Покачиваясь и неистово крутя шатунами, развевается паровоз и головешкой пропадает в степи. Вагоны стоят, от них пахнет купоросом, лошади ударяют копытами в деревянную обшивку. Сорок градусов.
- Идиотство! - бормочет командир, огромный полковник, с приставкою "бывший", в широченной гимнастерке без пояса, звякая шпорами. - Товарищ комиссар, имейте в виду, я не отвечаю за приказы штаба дивизии. Полевые гаубицы - есть полевые гаубицы. У противника превосходная кавалерия. Комендант располагает лишь двумя люисами, связи нет никакой... Прошу вас собрать дивизион и объяснить положение красноармейцам.
Боже, какая жара! Мухи жужжат сумасшествием, вся станция завалена внутренностями животных: части били и свежевали скот прямо на путях, все колодцы завалены падалью. Комендант в этом пекле вторую неделю, он обречен, связь случайна, провода разрушаются ежечасно... Он равнодушно отдает распоряжения, пушки с грохотом скатывают на перрон. Смертники - лихие бойцы, ухарски обнявшись, гуляют по станции. На них чертовские засаленные шлемы с красными звездами. Я запомнил одного франта: папаха шире плеч, перетянутая красной лентой, свисала
живым черным бараном, соломенные кудри на лбу его пылились мириадами гнид. Он ходил с гармошкой и снисходительно посматривал на желтые ремни, свежие гимнастерки и хрустящие английские седла... Орудия слаженно гремели с платформ, орудийные начальники при шашках и кобурах бряцали железными шпорами. Парень насмешливо трогал меха. Он смотрел на ловко подпоясанную регулярную часть, как ленивый философ на светскую женщину, сверкающую обаянием.
- Эй, кобылка! - крикнул ему артиллерист второй батареи, усатый щеголь и весельчак из Самары. - Котелок потерял! Держи штаны шире - кашей угощу. Ишь, расслюнявился, сытый чорт!
Парень нехотя останавливается; он равнодушно перебирает лады и зевает огромной степной скукой: ему лень отвечать, лень дожидаться смерти. "Ужасы войны - это развлечение, - говорит его насмешливое спокойствие. - Ожидание неизбежного висит, как зной, скука и пыль, - это и есть ужас". Ему лень подтянуть штаны, прореха их расстегнута, а ему наплевать. Дни идут здесь невыносимо медленно, пехоте лень колотить вшей, все спят. Чем хуже и безнадежней, тем ленивее поднимается рука, тем слаще слушать ночную опасность, бродящую у заборов дулом лихой казачьей винтовки.
В войне побеждает тот, кто находит мужество проснуться вовремя, застегнуть брюки, вычистить сапоги. Армии разлагаются от праздности, тоски ожидания, от предсмертной спячки. Но этот зной! Он жужжит, как далекая станция, и наводит на воспоминания. Папаха и лента... Где-то его лихие крестьянские кудри? Потерять чувство страха, спать под пулями - значит погибнуть. Казаки рубили таких храбрецов полупрезрительно. Я думаю, что парень не избежал такой участи. Его вели к забору, щелкая затворами, а он зевал и почесывался, не произнося ни одного слова. Огромная голова его ткнулась в землю равнодушно, - в ней было порядочно крестьянского фатализма и солдатских вшей.
Я вижу, что Овидий с трудом переносит подобные дни. Он перестал бриться, несколько дней мы не получаем арбузов от