Но какому писателю обязан я подобными наставлениями? Вы, наверное, решили, что это все тот же Пьер-Огюстен? Вы угадали, это он в 1773 году в четвертом своем мемуаре боролся до последней капли крови за свое жалкое существование, отражая нападки одного так называемого судьи. Следовательно, я во всеуслышание изъявляю свое уважение тому, что должен почитать каждый, и осуждаю то, что может причинить вред.

«Но в „Безумном дне“ вы, вместо того чтобы бить по злоупотреблениям, позволяете себе вольности, совершенно недопустимые на сцене. Особенно это относится к монологу о людях обездоленных: тут уж вы временами переходите всякие границы». – «Да позвольте, господа! Неужели вы думаете, что у меня есть талисман, благодаря которому я сумел обмануть, обольстить и покорить цензуру и власть, когда я представил им на рассмотрение мой труд, и благодаря которому мне не пришлось защищать перед ними то, что я осмелился написать? Что вкладываю я в уста Фигаро, когда он рассуждает как человек потерпевший? Что „глупости, проникающие в печать, приобретают силу лишь там, где их распространение затруднено“. Неужели подобного рода истина может иметь опасные последствия? Если бы мы прекратили бессмысленные преследования, из-за которых всякий пустяк вырастает в нечто значительное, и позаимствовали у англичан мудрости, позволяющей им относиться ко всяким глупостям с убийственным презрением, эти глупости не выходили бы за пределы той навозной кучи, где они появились на свет, и не распространялись бы, а гнили на корню. Пасквили размножает малодушный страх перед ними, на торговлю глупостями подбивают те, кто имеет глупость их запрещать».

А к какому выводу приходит Фигаро? «Где нет свободы критики, там никакая похвала не может быть приятна», и еще: «Только мелкие людишки боятся мелких статеек». Что это, предосудительные дерзости пли тернии славы? Семена смуты или строго обдуманные изречения, столь же верные, сколь и ободряющие?

Предположите, что они – плод жизненного опыта. Если автор, удовлетворенный настоящим, критикует прошлое в интересах будущего, то какое мы имеем право на это сетовать? И если он, не называя ни времени, ни места, ни лиц, указывает со сцены путь к желательным преобразованиям, то не значит ли это, что такова прямая его задача?

«Безумный день» и является наглядным доказательством того, что в благополучные времена, в царствование справедливого короля и при умеренных министрах, писатель может наносить сокрушительные удары угнетателям, не боясь, что этим он кого-нибудь оскорбит. Истории дурных королей пишутся беспрепятственно именно в царствование доброго государя; чем более мудрым и просвещенным является правительство, тем менее стеснена при нем свобода слова; где каждый честно исполняет свой долг, там некому бояться намеков; коль скоро всем лицам, облеченным властью, вменяется в обязанность уважать словесность, страха же перед ней они не испытывают, то никому у нас не приходит в голову ее угнетать, тем более что она составляет предмет нашей гордости за рубежом и что, по крайней мере, в этой области мы наконец достигли первенства, меж тем как в других областях мы этим похвалиться не можем.

Да и какие у нас для этого основания? Всякому народу дорога своя религия, всякий народ любит свое правительство. Мы оказались лишь смелее тех, кто потом, в свою очередь, побил нас. В наших нравах, более мягких, но отнюдь не безупречных, нет ничего такого, что возвышало бы нас над другими. Только наша словесность, снискавшая себе славу во всех государствах, расширяет владения французского языка и завоевывает нам явное расположение всей Европы – расположение, которое делает честь нашему правительству и оправдывает то внимание, с каким оно относится к отечественной словесности.

А так как всякий прежде всего добивается такого преимущества, в котором ему отказано природой, то в академиях наши придворные заседают теперь вместе с литераторами: личные дарования и наследственный почет оспаривают друг у друга это благородное поприще, академические же архивы наполняются почти в равной мере рукописями и дворянскими грамотами.

Возвратимся к «Безумному дню».

Один человек, человек большого ума, но только чересчур экономно этот свой ум расходующий, сказал мне как-то раз на спектакле: «Объясните мне, пожалуйста, почему в вашей пьесе встречается столько небрежных фраз, и притом совсем не в вашем стиле?» – «Не в моем стиле? Если бы, на мое несчастье, у меня и был свой стиль, я постарался бы про него забыть, когда сочинял комедию: нет ничего противнее в театре комедий пресных и одноцветных, где все сплошь голубое или сплошь розовое, где всюду проглядывает автор, каков бы он ни был».

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже