Большинство спецов были рабоче-крестьянского происхождения, и грубоватый юмор частушек пришелся им по душе. Послышались «звуки одобренья» — поощрительные смешки и аплодисменты, — но тут же стихли: все заметили, что Лесин хоть и похлопал в ладоши и поулыбался, но кратко и холодно. Миролюбский рванул эффектный заключительный аккорд и заявил:
— Хорошего понемножку, Марий! Получив по шее, уступи место товарищу.
Раздухарившаяся танцорка все же отколола заключительное коленце, но прежде чем выйти из круга, щелкнула по носу и гармониста:
Тут уже без стеснения наградили ее не только аплодисментами, но даже малоэстетичным трубным ревом, больше подходящем для стадиона во время футбольного матча.
Лесин, обрадованный тем, что стрелы деревенского юмора полетели мимо и его авторитету больше не угрожают, хлопал громче всех (но ко всеобщему реву голос свой почему-то не присоединил).
Следующий выход был Васи Матвиенко. Он встал, как всегда, хмуро-сосредоточенный, охватил растопыренной ладонью лоб, покашлял. Вид был такой, как будто Архимед готовился читать научный трактат. А он вдруг заговорил стихами:
Рассказывал Вася о своей мечте и мечте своих товарищей тихо, проникновенно, черные глаза его сверкали, лицо запрокинулось, и сам он вроде стал выше ростом и готов был, казалось, вот-вот взлететь.
Закончив, он сел, смущенно покашлял и, подцепив на вилку кусочек колбасы, принялся жевать с отрешенным видом. Вокруг раздались восклицания, к Васе потянулись десятка полтора рук, но тут Лесин, который успел первым поздравить Матвиенко, скомандовал:
— Наполнить рюмки! До Нового года осталось пять минут.
Он сказал праздничный тост, выпил вместе со всеми и, надавав кучу наставлений Мигалю и Славичевскому, простился с ребятами. В дверях поднял руку, прощаясь. Евстигнеев вдруг крикнул:
— Нашему воспитателю товарищу Лесину — ура!
Командир взвода с досадой махнул рукой, спецы, ошарашенные этой выходкой, запереглядывались. Всем сделалось неловко и неуютно.
Испортил песню, болван! — пробормотал Захаров, а Славичевский громко распорядился:
— Ну-ка, тащи свою жареху, поглядим теперь, какой ты повар.
На столе появились несколько припрятанных бутылок вина и евстигнеевская жареная картошка, прибереженная для этого случая.
— Ну-ка, ну-ка, — сказал Игорь Козин, отправляя в рот порцию дымящихся аппетитных кружочков. Он долго и внимчиво жевал. Проглотив, сделал вид, что прислушивается к тому, что творится у него в желудке. Но вот лицо его окислилось. — Подать сюда шеф-повара! Я с него, голубчика, три шкуры подряд спущу! Картошка-то ведь сырая.
— Эге ж, — подтвердил Мотко с другого конца стола. — Свиньи и то не станут исты, а вин нам пидсовуе.
— Ну… ето… зачем врать? — Евстигнеев с аппетитом поглощал призывно похрустывающую на зубах картошку. — Чуть-чуть, может, недожарена. Марий насел: кончай да кончай. Вот я и закруглился раньше времени.
— Салазки б тоби загнуть, тогда б ты закруглывсь.
Манюшка, понимая, к чему клонится дело, набрала изрядную порцию картошки на вилку, запихнула в рот. Она была не только съедобной, но и очень вкусной, приманчивой своим домашним запахом и внешним видом. Но… надо повоспитывать подхалима Женечку!
— А у тебя что, своего понимания нет? — сказала она и демонстративно бросила вилку. — Мало ли что на тебя насели! Представляете, «насел» всего-навсего замкомсорга — и то он недожарил картошку. А если бы комвзвода? Он вообще сырую бы приволок. Ничего себе, новогодний подарок.
Ребята, следуя Манюшкиному примеру, набивали рот картошкой, а прожевав, высказывали уничижительную оценку и блюду и повару. Некоторые повторили это два, а кое-кто и три раза. В результате — картошку съели, а Евстигнеев сидел как оплеванный у опустевшей кастрюли и каждому, кто бросал на него хоть мимолетный взгляд, изливал свою обиду:
— Я знаю… ето… чего на меня набросились. А если я и вправду уважаю Лесина, то не имею права сказать, что ли?