— Спасибо, — сказала девочка и пошла назад к забору. Здесь она обернулась: — До свидания.
Влезла на забор, вновь мелькнуло ее белое платье, будто кто махнул платком на прощанье, — и исчезла.
Я долго сидел под деревом в грустном смущении. Какой же я неуклюжий и робкий! Разве так стал бы вести себя с девушкой настоящий цыган! Когда она попросила меня сыграть на цимбалах, я должен был ей ответить: «Я научу тебя музыке, а ты меня за то поцелуешь». И девушка поцеловала бы меня…
И вот опять пришел тот предвечерний час, в какой обычно появлялась девочка. Я смазал кудри деревянным маслом и отправился в сад. В этот раз она сидела на заборе и ждала меня.
— Здравствуй, цимбалист! — сказала она и спрыгнула на землю.
— Здравствуй, — ответил я, испытывая радостное удивление, что вижу ее всю: от выгоревших кос коронкой до кончиков стоптанных туфель. Вижу ее смуглое большеротое лицо, синие глаза с такими длинными ресницами, что кончики их спутались, худенькие ключицы и руки, покусанные мошкарой.
Странно, я вдруг перестал ее бояться и очень толково объяснил ей, как надо играть на цимбалах. Но девочка была совсем лишена слуха, цимбалы ей скоро надоели, и мы стали просто разговаривать, лежа в траве под вишней. Мне ужасно хотелось узнать ее имя, но я не решался спросить. Почему-то мне казалось это стыдным, словно бы я пытался проникнуть в ее сокровенную тайну. Между тем она уже знала откуда-то мое имя и, называя меня Колей, заставляла трепетать от мысли, что и я мог бы называть ее по имени. Разговаривали мы о книжках, которые она читала, а я нет, потому что я тогда вообще еще ничего не читал, кроме учебников. Она рассказывала мне всякие истории, вычитанные из книжек, а я выражал то удивление, то ужас, то гнев, то восторг. Я лукавил: мне не было дела до этих историй, но радостно было следить за выражением ее лица, слушать звук ее голоса.
Мы не заметили, как спустились сумерки. Обычно в это время мама звала меня ужинать, но сейчас я не услышал ее зова и вдруг обнаружил, что мама стоит над нами и со жгучим интересом рассматривает девочку, будто перед ней величайшая редкость.
Смущенные, мы вскочили.
— Идемте к нам вечерять, — сказала мама девочке.
— Что вы!.. Что вы!.. Нет!.. — ответила та испуганно.
— Конечно, если б мы были не цыганами…
— Ну что вы! Как можно!.. — Девочка трогательно и беспомощно заломила руки.
— Нет, вы брезгаете нами потому, что мы цыгане, — безжалостно повторила мать.
И тогда девочка пошла с нами ужинать.
Отец протирал стекло керосиновой лампы, в хате царил полумрак. Мать сказала:
— Я его кличу, кличу, а он там с невестой!
Вспыхнула спичка, осветив комнату и мое густо покрасневшее лицо.
— Здравствуй, — сказал отчим девочке. — Как тебя зовут?
— Катюша… — еле слышно проговорила девочка.
Так просто открылась мне тайна ее имени…
Позднее я читал в книжках, что влюбленные теряют сон и покой, что они не едят, не пьют, отвечают невпопад, не замечают ничего вокруг себя. В ту пору я вел себя так, будто соскочил в живой мир со страниц этих книжек. Я почти перестал есть, с трудом отвечал людям на самые простые вопросы, по ночам метался без сна на постели.
Встревоженная мама решила, что я болен, и стала советоваться с отчимом, кого лучше позвать — доктора или знахарку.
— Не надо ни доктора, ни знахарки, — отвечал отчим, — его болезнь не лечат. Похоже, в мальчике проснулось сердце…
— С чего это ты взял? — в испуге воскликнула мать.
— Я тоже не мог ни есть, ни спать и запрягал коня задом наперед, когда с тобой познакомился…
Мать покраснела и оставила меня в покое.
В последующие дни мать бегала по соседкам, что-то выспрашивала, разузнавала и однажды не без гордости сообщила мне, что моя маленькая подруга живет на Миллионной, в доме богача Овсея Ермолина. Мама думала сделать мне приятное, но причинила боль. При первой же встрече я спросил Катюшу:
— Ты кулачка?
— Нет! — сказала она и замахала руками. — Нет, нет! — повторила она испуганно и заплакала.
На другой день я узнал от мамы историю Катюши.
Павел Ермолин, сын кулака-богатея, в детстве упал с лошади и сломал спину. У него стал расти горб. Мальчишки смеялись над горбуном, от насмешек его не могло защитить даже богатство отца. Пусть у Овсея Ермолина шесть упряжек волов, две отары овец, пусть его кони резвее и глаже всех коней в станице, пусть набиты его амбары зерном, полны закрома — тем злее метит насмешка его несчастного сына. Уязвленный в своей родительской гордости, Овсей не мог простить мальчику, что недоглядел за ним и пустил в жизнь уродцем. Он никогда не обижал, не бил калеку, но словно не замечал его.
Маленький горбун рос нелюдимым, чурался сверстников, чурался домашних. Мальчик стал юношей, тихим, задумчивым, затаенным. Однажды он попросил отца купить ему гармонь.
— Куда тебе! Ты и в руках-то ее не удержишь, — с презрительной жалостью отозвался Овсей, но гармонь купил.