Я мог вообразить, как Афанасий Патрин, работая над своим изделием, сидит на высоком стуле, поставив ноги на табуреточку и положив книгу на колени. (Может быть, впрочем, он уже пользовался столом, они появились уже в конце IX века.) Так или иначе, в правой руке он держит калам, время от времени окуная его в расположенную справа же глиняную чернильницу. Слева разложены инструменты, которые используются им в работе. Тонкая свинцовая пластинка служит для разлиновки столбцов, а циркулем или пункторием удобно размечать строки, чтобы они равно отстояли друг от друга. Канон, то есть линейка, нужен, чтобы провести грифелем тонкую черту: на нее, как на проволоку, переписчик станет потом вешать своим каламом чернильные буквы. Назначение перочинного ножа понятно по названию. И еще кусочек пемзы, о который каллиграф временами острит кончик пера.
И вот, прилежно занимаясь всем этим, Афанасий время от времени отвлекался от работы, чтобы записать на полях нечто такое, что не хотел забыть: вот сумма денег, что он задолжал соседу… вот список покупок, необходимых в ближайшее время… а вот напоминание о скорых именинах тестя.
Разумеется, потом, доводя экземпляр до товарного вида, Афанасий избавился бы от своих пометок: покупателю завершенного труда его памятки были совершенно ни к чему, клиент хотел видеть перед собой полноценную книгу о царе Дариане, а не куцый дневник ее переписчика.
Но, как и в случае с миниатюрами, что-то помешало ему это сделать.
Так, день за днем, неделю за неделей и месяц за месяцем я вчитывался в греческий минускул, разбирая строку за строкой и страницу за страницей.
И мало-помалу мне стало казаться, что в том глубоком, глухом, непроглядном мраке времени, что отделяет нас друг от друга, появляется какое-то слабое, едва различимое свечение: это жизнь Афанасия Патрина начинала мерцать, как мерцает на дне глубокого колодца золотая монета; мне стало казаться, что она хоть и потаенно, хоть и едва угадываемо, а все же открывается моему взору; что она проступает подобно тому, как, поначалу совершенно невидимые в непроглядной ночи, очертания окружающих предметов все же слабо обрисовываются в жалком освещении нескольких звезд, – по мере того как глаза привыкают к темноте.
Почти всегда надежно уловленное серебряными сетями бесчисленных созвездий, а в эту ночь неожиданно непроглядно-черное из-за нахлынувших с моря туч, небо над царственным городом Константинополем только начинало мутиться: словно в чашку чернил мало-помалу подливали молока.
Афанасий Патрин вздрогнул и открыл глаза.
Масляный светильник успокоительно помаргивал, сея робкое желтоватое сияние и разрежая темноту до полумрака.
Разбудивший его обрывок сна быстро истаивал, он уже и вспомнить не мог, что это было.
Ах нет, это был змей, вот что. К добру ли?
Он зевнул, перекрестился и вдруг вспомнил байку, что недавно рассказывал отец Паисий. Афанасий подрядился сделать ему список Псалтыри. Дело дорогое и неспешное, с кондачка не решается, и, пока они его обсуждали и рядились, отец Паисий, заговорив, к слову, о колдунах, умеющих напускать на людей всякого рода наваждения, поведал, свидетелем какого случая стал недавно.
По его словам, царь Андроник приблизил к себе некоего Сикидита. Этот шаг, несомненно, таил опасность для самого царя, ибо сей Сикидит явно человек нечистый. Однако царям не указывают, а уж Андронику тем паче, только сунься: если лишние глаза есть, тогда, конечно, можно рискнуть, а если всего два, то лучше воздержаться.
Так вот, то, что сей Сикидит владеет волшбой и явно не обходится без помощи лукавого и его гадких демонов, бесспорно, подтверждается случаем, о котором идет речь.
Они небольшой компанией стояли на ступенях дворца и смотрели на море, а как раз близ берега проходила лодка, груженная глиняными блюдами и чашками. Вдруг Сикидит и говорит: а вот какую, мол, дадите награду, если я сейчас сделаю так, чтобы лодочник сошел с ума, бросил греблю и перебил вдребезги свою утварь? Все посмеялись: дескать, хорошее ты дело задумал, Сикидит, да вряд ли получишь за него хотя бы обол. Ладно, отвечает, не хотите – не надо, я и даром могу. И что же вы думаете? Нахмурился, брови свел, принялся сверлить лодочника черным взглядом – и через минуту хозяин лодки и впрямь вскочил со скамьи, выхватил весло из уключины и принялся со всей дури колошматить свои горшки, пока не обратил всю посуду в прах.
Стоявшие сверху, и отец Паисий с ними, просто покатывались со смеху, лодочник же, придя в себя, горько зарыдал и стал в отчаянии рвать бороду.
Когда потом у него спросили, зачем он причинил себе такой ущерб, несчастный с печалью рассказывал, что увидел страшного, кровавого цвета и с огненным гребнем змея, который, растянувшись над его чашами и блюдами, пристально устремлял на него неумолимые драконьи зраки, явно собираясь немедленно пожрать; и что этот змей не прежде перестал извиваться, а как лишь когда уничтожены были все горшки и плошки. А потом вдруг исчез из виду – прямо будто вылетел из глаз…