Планов у него всегда хватало: он был деятельным и воинственным царем, неустанно пекся если не о расширении, то хотя бы о сохранении границ империи. А если бы при этом не хватался по любому поводу за меч и раскаленное железо, если бы не осквернял беспрестанно царскую одежду кровью, если бы не был столь неумолим и не придумывал все более жестокие казни, то нашел бы не последнее место между царями из рода Комнинов: не уступил бы другим, а сравнялся с ними.
Многие полагали, что бессердечием Андроник заразился у народов, среди которых жил во времена своих долгих скитаний. Именно там, дескать, растерял он последние крохи кротости и смирения, столь свойственные римлянам и у иных вызывающие насмешку, но на самом деле единственно позволяющие силою Христа наступать на змей и скорпионов безо всякого вреда. А обрел вместо них заносчивость и горделивость, присущие латинянам и туркам.
Может быть, может быть… Жизнь его и правда прошла по преимуществу в скитаниях.
Но хоть и жесток он был, а все же ни в уме, ни в сообразительности, которая подчас дороже ума, никто не смог бы ему отказать. А его красноречие и убедительность могли возбудить толпу и подвигнуть на нужное ему дело.
Было у Андроника и несколько трогательных свойств души. Так, он больше жизни любил послания апостола Павла – без конца перечитывал, откровенно наслаждаясь, и в письма любил вставлять их неотразимо убедительные речения. Древний образ апостола он украсил золотом и поставил в храме его имени. Однажды обнаружилось, что глаза иконы источают слезы. Услышав об этом, Андроник послал Стефана Айохристофорита. Стефан Айохристофорит отер чистым платком глаза Павла – но слезы только полились пуще. Получив доклад, Андроник опечалился. Глубоко вздохнув, он сказал, что случившееся предвещает ему тяжкую беду: это о нем плачет Павел, ведь он, Андроник, сердечно его любит, а потому, конечно же, взаимно любим Павлом; вот апостолу и горестно предвидеть, что с ним случится.
Андроник вызвал логофета дрома, отругал за небрежение делами… хотя, конечно, логофет дрома нисколько не был виноват в той нелепице, что случилась вчера на ипподроме.
Уже почти неделю в столице гостил султан. Дело шло о замирении – замирении бурном, истовом, на веки веков, на все времена, – для того султан и явился самолично в царственный город. В его честь Андроник приказал устроить триумф. Столица блистала великолепием: всюду развесили дорогие ковры и богатые украшения. Пиры сменялись развлечениями: большую часть времени султан проводил, наслаждаясь зрелищем конских скачек.
Вчерашним вечером один человек из его свиты, называвший себя чудодеем, а если судить по его причудливым одеяниям, таковым и являвшийся, вызвался перелететь с башни, что возвышалась с одного края ипподрома, на другой, через все неохватное пространство ристалища. Башня стояла над рядом параллельных арок, из которых пускались в бег колесницы. Увенчивали ее четыре медных вызолоченных коня с горделиво выгнутыми шеями. Смельчак поднялся на самую верхотуру и встал на барьер.
Сей агарянин и ныне был одет довольно необычно: весьма длинный и очень просторный хитон белого цвета, кругом перетянутый обручами, придерживавшими его широченные складки.
Перед тем как взяться за дело, храбрый турок поведал владыкам – царю Андронику и собственному султану – о своих планах. По его словам, дело обстояло просто: как корабль летит на парусах, так и он полетит благодаря хитроумному устройству своей одежды – только бы выдался подходящий ветер, чтобы надуть ее, во всем же прочем никаких сомнений быть не может. Андроник не знал, что сказать, султан взирал на соплеменника благосклонно.
Теперь агарянин стоял на краю. Все глаза устремились на смельчака, с трибун летели выкрики и смех, и, если бы можно было разобрать в реве толпы, чего именно она требует, получилось бы примерно следующее: «Лети, лети! Долго ли ты, проклятый сарацин, будешь томить наши души, взвешивая ветер?»
Между тем царь Андроник, почуяв нехорошее и обеспокоившись судьбой чудодея, послал людей отговорить его от опасной затеи. Султан тоже заволновался: теперь он то и дело вскакивал с места от беспокойства и боязни за соплеменника, задирал голову и подавал ему какие-то знаки.
Но было поздно: лезть за отважным сарацином никто не отважился, а сам он наотрез отказывался спускаться: твердо решил довести дело до конца и поразить присутствующих своей дивной способностью.
Зрители ревели, вопили, свистели, кричали, обвиняя агарянина, что тот нарочно так долго обманывает их ожидания.
Но на самом деле турок никого не пытался обмануть: просто он как мог пристально следил за воздухом, наблюдал за ветром, придирчиво выжидая подходящее дуновение, ибо глупо для него было бы полагаться на случайность в таком серьезном деле.
Много раз простирал он руки и приводил их в движение, подобное взмахам птичьих крыльев, стараясь, вероятно, набрать побольше вихрей и порывов, и вот уже, казалось, набирал полные охапки – но всякий раз все-таки удерживался от того, чтобы взмыть над ристалищем.