Когда-то давно, в куршских дюнах, двоюродный дед сказал мне, что у каждого маяка есть своя частота мерцания, по которой можно определить, что это за маяк и даже как зовут смотрителя. Вот это работа, подумал я с завистью, все знают, как тебя зовут, а ты просто сидишь и мерцаешь в зимней ночи.

Моя палата похожа на заброшенный известковый карьер, доктор пока не появлялся, соседей тоже не слышно, а я надеялся, что хоть в больничном изоляторе увижу людей. К спинке кровати приколота картонка с моим именем, на тумбочке графин с водой, тетрадь и карандаш, компьютера нет, дверь заперта. Меня привезли сюда, пока я спал, вероятно, подсыпали что-то в чай, которым меня угостил Пруэнса. Стоит только подумать, что тебя загрузили в машину, как какой-нибудь куб замороженной трески, из которого торчат хвосты и головы, как сразу становится скверно на душе.

* * *

Между ограблением в Сесимбре и появлением в моем доме полицейских прошло двенадцать дней, но они показались мне бесконечным спуском, будто устройство блошиного мира по Джонатану Свифту. Часы вкладывались в дни, словно китайские шары из слоновой кости, перебираемые мной бесконечно, с мучительным ощущением спрятанного в одном из них бага, несоответствия. Каждый раз, поднимая телефонную трубку, я ждал, что это будет шепелявый мадьяр и что он скажет: «Мы умываем руки. Ферро сдаст тебя копам, как и обещал».

Сегодня свет вырубился раньше обычного, в девять, так что я лежал в темноте на своей подстилке и думал о разных вещах. Я думал о тавромахии, которую я украл, но тут же и сломал, так что первая половинка никогда уже не соединится со второй. Я думал о лимоне, который так и не сорвал, столько лет собирался спрыгнуть на соседнюю крышу, где росло лимонное деревце, не то что на моей, где даже трава пожухла, потому что я умудрился испортить шланг. Еще я думал о том, как свет сочится сквозь красные листья дикого винограда, закрывающие окно шиадской студии. Однажды, поссорившись с Лилиенталем, я вышел во двор, задрал голову, увидел, как его шаткая тень передвигается по комнате, и сам не заметил, как перестал испытывать гнев.

– Нравиться многим – это зло, сказал один мужик, а я тебе вот что скажу: вся твоя писанина – это зло, – заметил он в тот день, орудуя щипцами для орехов. Мы пили вино и закусывали грецкими орехами, весь пол был усыпан скорлупой, по ней с хрустом бродила соседская собака.

– Это почему же?

– Потому что ты не думаешь, а недоумеваешь. Совсем как те бедняги в джунглях, отмечавшие время по скорости горения дерева. Они все умерли, перебравшись в лес, где деревья были тоньше, суше и горели быстрее. Они подумали, что время ускорилось. Они умерли от недоумения! Писать в таком духе может кто угодно, мировой хаос даже рябью не подернется. А ты за это попадешь в писательский ад.

Я лежал на бетонной скамье, завернувшись в пальто, и размышлял о том, как выглядит писательский ад. Лишившись тела, писатели сидят в своем аду молча, на золоченых стульях, вокруг них пляшет пламя, свинец кипит в котлах, а они мерзнут как собаки. Писатели не умеют жить в молчании, им нужна доза логоса, ломка выворачивает им кости почище пыточных орудий. А теперь я скажу тебе, как выглядит ад для недоучившихся историков. Это зеленовато-серый куб, наподобие складного мира у Шекли, только без возможности схлопнуться. В одной из стен проделана дырка, и в нее время от времени заглядывает хозяин куба, заслоняя свет. В другие дни там пусто, прохладно и моросит вода.

* * *

Больничная палата размочила меня в два счета, прямо как тюремный мякиш, из которого я делаю себе шахматы. Из того ватного хлеба, что подают у Пруэнсы, много не вылепишь, а тут мне принесли полбуханки ржаного, и я взялся его разминать. К вечеру я вылепил пешек, ферзей и всю королевскую рать, осталось придумать, как их вынести отсюда. И с кем я буду играть, если вынесу. Подтянувшись к окну своей камеры, я вижу чисто выметенный двор и часть фасада с остатками голубых азулейжу. Первой работой, которая досталась мне в Лиссабоне, оказалась реставрация таких азулейжу, до сих пор помню это панно: богомольцы подглядывают за девой на белом осле.

Реставратор Фока являлся на работу после полудня, хозяин смешно ругался – tonto! bobo! imbécil! – и размахивал кофейными руками. Через неделю Фока собрал свои флаконы и кисти, погрузился в фургон и уехал, а кондитер предложил мне покрасить бассейн, устроенный в глубине сада. Дно и стены бассейна покрылись тиной, мне предстояло очистить поверхность и выкрасить бортики в цвет, который хозяин называл Mediterrâneo.

Я провел в этом бассейне две недели, ночуя на матрасе в саду, пальцы у меня потрескались от клея, а носоглотка забилась какой-то дрянью, но это бы ничего, а вот лягушки меня здорово донимали. В бассейне обитало семейство лягушек, утро я начинал с того, что вылавливал их сачком, но на следующий день находил их на том же месте, в панцирях из свеклы и шлемах из ракушек.

Перейти на страницу:

Все книги серии Corpus

Похожие книги