Не припомню, чтобы я когда-то разговаривала с Карлой Луонго. Если честно, я даже не уверена, что знала, как зовут нашего адвоката – прошу прощения, нашего
Прошло две недели после смерти Дэвиса Бауэра. Четырнадцать дней я ходила на работу, ставила капельницы, велела женщинам тужиться, учила их кормить грудью. Но важнее, что четырнадцать ночей подряд я просыпалась в ужасе, заново переживая не смерть этого ребенка, а предшествующие ей мгновения. Я воспроизводила их в замедленном движении и в обратном порядке, сглаживала углы своего повествования, пока не начинала верить в то, что говорила себе. В то, что говорила остальным.
В то, что говорю Карле Луонго по телефону, когда она звонит.
– Конечно, с удовольствием с вами встречусь, – отвечаю я, хотя в действительности имею в виду: «У меня неприятности?»
– Отлично, – отвечает она. – Как насчет десяти часов?
Сегодня моя смена начинается в одиннадцать, поэтому я соглашаюсь. Как раз когда я записываю этаж, на котором находится ее кабинет, в кухне появляется Эдисон. Он идет к холодильнику, открывает его и берет апельсиновый сок. Судя по всему, он собирается пить прямо из бутылки, но я приподнимаю одну бровь, и он отказывается от этой мысли.
– Рут? – раздается в трубке голос Карлы Луонго. – Вы еще там?
– Да. Извините.
– Значит, до встречи?
– С удовольствием приду, – радостным тоном сообщаю я и кладу трубку.
Эдисон садится за стол и насыпает гору хлопьев в миску.
– Разговаривала с кем-то белым?
– Что это за вопрос?
Он пожимает плечами и льет в миску молоко, потом, уже сунув ложку в рот, отвечает:
– У тебя голос меняется.
У Карлы Луонго на чулках стрелка. Мне стоило бы думать о других вещах, например зачем вообще понадобился этот разговор, но я никак не могу оторваться от дырки на ее чулках. Если бы она была кем-то другим – кем-то, кого я считаю другом, – я бы тихонько сказала ей об этом, чтобы она не попала в неловкое положение.
Но в действительности, хоть Карла и говорит, что она на моей стороне (есть две стороны?) и что это простая формальность, мне трудно ей верить.
Последние двадцать минут я подробно, в деталях, рассказываю, как оказалась в отделении новорожденных один на один с ребенком Бауэров.
– Значит, вам сказали не прикасаться к младенцу, – повторяет адвокат.
– Да, – говорю я в двадцатый раз.
– И вы не трогали его до тех пора, пока… Как вы выразились? – Она щелкает кнопкой ручки.
– Пока не получила указание от Мэри, старшей медсестры.
– И что она сказала?
– Попросила делать массаж. – Я вздыхаю. – Послушайте, вы все записали. Я уже не скажу ничего нового, а у меня сейчас смена начинается. Еще долго?
Адвокат ставит локти на колени.
– У вас были какие-либо взаимодействия с родителями?
– Очень короткие. До того, как меня отстранили от ребенка.
– Вы рассердились?
– Что, простите?
– Вы рассердились? Вас ведь оставили один на один с этим младенцем, хотя до этого дали указание его не трогать.
– У нас не хватало рук. Я знала, что Корин или Мэри скоро придут меня сменить, – отвечаю я и понимаю, что не ответила на вопрос. – Я не сердилась.
– Однако доктор Аткинс утверждает, что между делом вы предлагали стерилизовать ребенка, – говорит адвокат.
У меня замирает сердце.
– Вы говорили с педиатром?
– Моя работа говорить со всеми, – отвечает она.
Я смотрю на нее:
– Это была просто глупая шутка. – О которой никто бы и не вспомнил, если бы не случилось все остальное.
– Вы наблюдали за ребенком? Вы вообще смотрели на него?
Я медлю с ответом и в этот миг понимаю, что наступила главная минута во всем этом деле, минута, к которой я буду возвращаться снова и снова, пока не отшлифую ее у себя в голове до такого состояния, что уже не смогу вспомнить каждой зацепки, каждого штриха, каждой подробности. Я не могу сказать адвокату, что не подчинилась распоряжениям Мэри, потому что это может стоить мне работы. Но также я не могу сказать ей, что пыталась реанимировать ребенка, поскольку это сделает данные распоряжения абсолютно законными.
Потому что я прикоснулась к ребенку и он после этого умер.
– С ребенком все было хорошо, – осторожно говорю я. – А потом я услышала хрип.
– Что вы сделали?
Я смотрю на нее.
– Я следовала указаниям. Мне сказали ничего не делать, – рассказываю я Карле Луонго. – Поэтому я ничего не делала. – Я колеблюсь. – Знаете, другая медсестра на моем месте, увидев такую записку в карточке ребенка, могла бы решить, что к ней… предвзятое отношение.
Она знает, что я подразумеваю: я могу подать в суд на больницу за дискриминацию. Или, по крайней мере, я хочу, чтобы она думала, будто я могу это сделать, хотя в действительности у меня нет денег на адвоката, а еще это стоило бы мне дружеских отношений и работы.