— И не французы, а немцы.
— Вот это я и сказал. За это они меня покрыли таким матом, что я поневоле начал озираться — не мог поверить, что это действительно обращено ко мне. Потом известили, что я прислуживал иностранцам. Я им сказал, что до десяти лет сам был иностранцем. Тогда они ответили: тем более. Значит, уже в десять лет я стал изменником Родины…
— Которой?
— Отставить шуточки. Если прежде изменил своей прежней французской, то предательская твоя душа.
— Не французской, а швейцарской.
— Тем более. Колись, гад, рассказывай про свою работу на швейцарскую армейскую разведку!
— В общем, больше всего меня били за то, что я своими ответами сердил следователей. Я так и не подарил им подробности — кто меня завербовал, какие задания получал и т. д. Длилось это примерно три месяца. Я не сознавался. Передачи мне носить было, как ты знаешь, некому. Из комбеда выдали разок-другой двадцать три рубля на лавочку. Но не бесконечны же подобные милости. И через два месяца началась пеллагра в сочетании с голодным психозом. Я стал делать коллекцию хлебных крошек каждое утро, присваивал крошкам порядковые номера, зашифровывал интересные фразы, потом съедал по номерам — расшифровывал. Сложно объяснить, но такое от голода с некоторыми случалось: теряли рассудок вконец. Слава фортуне, относительно быстро мой вопрос решился. По пятьдесят восьмой прим бэ полагался расстрел, но в сорок пятом лагеря нуждались в рабсиле и расстрел легко меняли на червонец. Даже тем, кто не подавал прошения о помиловании.
Ульриху вышла десятка, судило его ОСО, которое не давало по рогам: сразу после курорта…
— Становился полноправным гражданином?
— Как бы не так. Получал вечное поселение. Мне бы оттуда не выпутаться, да на выходе подфартило. Я тебе, кажется, рассказывал.
Ну а тогда, после суда, в фургоне с надписью «Фрукты» повезли на Ярославский вокзал. Отправили в Инту. Это был лагерь для иностранцев, фигурировал как «Минлаг». Уголь, уголь. И знакомства — одно другого интереснее.
— Оперативники подкупали меня психологически, обещали по специальности работу. Самый сладкий посул, самый коварный для зэка, он сильнее избиений. Великое наше противостояние с опером ничем не кончилось, стучать я не стал. Загнали в лагерь особого назначения. Я не стучал все равно. И вдруг они и без всякого стука меня отправили работать по профессии. В шарашку в Ижевск. Там я узнал, что один заключенный в Ижевске, немец, из кого они пытались выбить секреты управления трофейными программируемыми машинами, им сказал: «Вот вы меня колотите, силы тратите. А привезли бы шифровальщика грамотного сюда в Ижевск, машинки бы сами мигом выхаркнули свои коды управления прямо вам на тарелочку…»
— Ну, так ты им занадобился, вот и вытребовали.
— Да, но все-таки удивительно, что они смогли получить меня туда. В лагере особого назначения не отпускали, спорили, что им самим нужны шифровальщики. Для их убогой служебной корреспонденции. Они там шифровали все. Но разве это шифры? Так, эвфемизмы противные. Ссыльных в телеграммах обзывали макулатурой, подследственных — конвертами, ценных специалистов вроде меня — журналами, а женщин с детьми — квитанциями. Продукты называли карандашами. В общем, кровавый язык они тупо маскировали суконным…
…Боже, пошли здоровья Ульриху. Ему уже восемьдесят пять, но до чего светел! Я даже не исключаю, что смогу к нему обратиться. Если попаду в неприятности. Если окажусь в форс-мажоре.
Хотя Ульриху хотелось бы, чтобы не в форс-мажорной ситуации, а просто в нормальной жизни Виктор к нему почаще обращался. Ульрих к Виктору всегда с распахнутыми объятиями, с блокнотом, с советом. С нотацией. А как без нотации? Выгораживать и благодетельствовать. Отводить беду. Демонстрировать: кто предусмотрительней всех? Старый Ульрих.
А вы думали, он зануда, и не более того!
И вот мотал он свой срок, как вдруг майор — оперуполномоченный по шарашке, — проходя по дворику, где Ульрих сидел и обмозговывал программу шифровальную какую-то, остановился и спросил:
— Что, Зиман, дышишь?
— Дышу, гражданин начальник.
Встал, а майор этот, видимо помешавшийся, продолжал веселым голосом:
— Дыши глубже. Ус хвост отбросил!
Почему-то, однако, продержали еще два года. Он все отращивал волосы для свободной жизни. Вертухаи тщательно прошмонали, ничего предосудительного, но гадость на прощанье сделали: остригли его наголо. И тогда уж выпустили за тын.
Первое, что Ульрих увидел, выйдя на свободу осенью пятьдесят пятого, — в льдистой каше пьяная простоволосая баба сидела на земле, уткнув лицо в расстегнутый ватник. Народ проходил, на нее не глядя. Ульрих остался стоять со своим узлом посреди улицы, растерянно озираясь. Надо было идти фотографироваться, без двух фото «три на четыре» не дали бы документа, заменяющего бывшему з/к паспорт. А куда идти, он не знал. Заночевал на станции, дождался приемного дня в канцелярии, и вдруг — сюрприз! Чистое чудо!
— Пишите в анкетах: «несудим», — сказали ему в УРЧ. — ОСО не суд, процесса не было, вам лучше так.