Прошло несколько дней. Аргези принес в редакцию очередную заметку. На этот раз он написал о нечистых делах в Национальном театре. Ответственный секретарь взял заметку, покачал головой и, показав взглядом на дверь кабинета директора, шепнул:
— Говорит, что нам крупно повезло, немецкая цензура обо всем догадалась, но махнула рукой, их цензор сказал: «Пусть, он ведь о своих гадюках пишет… Пожалуйста…» Ответственный секретарь сообщил новость: в главной гражданской цензуре будет смотреть «Информацию» другой цензор — Иля…
— Иля? А имя как? — спросил Аргези.
— Ион. Поэт Иля… Немецкий цензор остался прежний, он визирует материалы, содержащие военные сведения. Гражданские будет визировать Иля. Правда, не каждый день, через смену.
Аргези хорошо помнил Иона Илю. Это рабочий поэт. В 1934-м выпустил сборник стихотворений «Толпа». Стихи о рабочем классе. Аргези, когда встретил Илю в ассоциации румынских писателей, похвалил его: «Молодец, жеребенок, твой стон отражает твою жизнь, твое страдание… Приходи ко мне в Мэрцишор…» А потом Иля исчез, его не слышно было. И вдруг в центральной цензуре… А может быть, это не он? В другой раз он поинтересовался у ответственного секретаря «Информации», как же Иля попал в цензуру?
— После выхода «Толпы», — ответил тот, — его забрали в армию, служил у одного полковника, любителя поэзии, и тот пожалел его, создавал условия для работы. Поддерживал он связи с тем полковником и после увольнения из армии. А когда была объявлена всеобщая мобилизация, полковник оказался командиром резервного полка нестроевых здесь, в Бухаресте. Вот он и устроил Илю в цензуру… Все так просто. С ним будет полегче пропускать кое-что…
Наступила осень. Закончился еще один трудовой день семьи Аргези в Мэрцишоре. Собран небольшой урожай слив, часть просушена в самодельной сушилке, падалица, перебродившая в бочках, пущена на цуйку, сложена в ящики фасоль, сушатся початки кукурузы для мамалыги…
Аргези поднялся в «лабораторию»[42]. Тут все выглядит как всегда: придвинутый к окну простой стол — то ли обеденный, то ли письменный, — сколоченный из еловых досок, железная кровать, печка-времянка, этажерка, шкаф, жесткое кресло. На столе — оселок, о который Аргези заостряет карандаш, керосиновая лампа. За окном Бухарест. На Каля Виктории резиденция Киллингера… Аргези сел, взял заостренный карандаш и начал писать. Пройдет совсем немного времени, и мир узнает, что в этой комнате в полный голос заговорил художник, никого и никогда не боявшийся, заговорила совесть народа.
Не подозревал в тот день посланник Гитлера, чванливый и высокомерный наместник Гитлера, он же и начальник гестапо в Румынии Киллингер, что здесь, на окраине Бухареста с непонятным для него названием Мэрцишор, готовится против него удар.
Тудор Аргези увеличил огонь керосиновой лампы, опустил занавески: с наступлением темноты в городе и его окрестностях введены жесткие правила затемнения. Как-то по-особому светится гипсовый Коко. Тудор Аргези чуть улыбнулся ему: ну что ж, Коко, пошли в поход! И он вывел четким почерком: «Эх ты, барон!»
На другой день к обеду все было готово. Нужно позвонить в редакцию. Однако имеет ли он право до этого звонка не посоветоваться с домашними? Правда, он редко когда читает им свои сочинения. Но можно ли не прочитать это? И он позвал громко:
— Параскива! Идите все ко мне!
Они сидели на его кровати — жена Параскива, дочь Митзура и сын Баруцу. Ему хотелось, чтобы в эту минуту был здесь и Элиазар, но от него уже сколько времени нет никаких вестей[43]. Аргези стоял и спокойно смотрел на своих. Они ждут, что же будет.
— Я написал это… — Повернул стул к ним, сел и начал: — «Эх ты, барон! Ты был олицетворением нахальной надменности, ни дна тебе, ни покрышки! Ты — сущий хам. Какая неотесанность! Какая измятая кулацкая харя! II не узнаешь прежнего тебя. Будто в твою одежду облекся кто-то чужой, а хозяин удрал голышом, и ищи — не найдешь: то ли к небесам вознесся, то ли в преисподнюю сполз… На рыле уже никакого лоска, холеные щеки ввалились, и — о боже! — губы, с которых уже не течет жир, пытаются еще вымучить какую-то улыбку. Признаки явного истощения и на загривке, подался маленько и подбородок, а брюхо ищет соприкосновения с позвоночником. И то, что, извините, ниже спины не так уж господствует над всем и отступает под коротким мундиром, прячется от пинков.
Думаю, что по утрам с былым удовольствием душа уж не принимает четыре чашки кофе с молоком, фунт ветчины и восемь отборных пирожных. Наелся! Сейчас отрыгивается, не правда ли? Помнишь ли ты, каким тощеньким выглядел- когда-то и с каким удовольствием хлестал нас по щекам, когда раздобрел? Тебе казалось, что я появился на свет лишь для того, чтобы служить укреплению твоих костей, алчности твоего пищеварительного тракта, ненасытности твоих мешков и эшелонов…
И ты осквернил постель, на которой спал, нагадил в источник, откуда брал воду, чтобы умыться и утолить жажду. Ты мыл ноги в реке Олт, а вонь разносилась до самого Калафата. Какая же благородная нечисть!..